Странно все это.
Должно быть, западный ветер так действует. Западный ветер на Васильевском.
– Они заключены внутри чуждых им телесных оболочек, – продолжал Гемпель. – В этом смысл термина. Помнишь, я говорил тебе о том, что тело и душа всегда взаимосвязаны?
– А как же Квазимодо? – блеснул я познаниями. – Он был безобразен, но с прекрасной душой.
– Его душа была искалеченной и немой, – ответил Гемпель и усмехнулся. – Я об этом тоже думал. Особенно после встречи с прозерпинианами. Душа и тело взаимовлияют, в этом лично у меня нет ни малейших сомнений. А ты просто поверь на слово.
– Угу, – сказал я.
– В тех случаях, когда душа прозерпинианина оказывается в чересчур уж чуждой для себя материальной оболочке, – задумчиво изрек Гемпель, – что-то происходит и с душой, и с телесной оболочкой. Ты заметил, конечно, что одни прозерпиниане – обитатели второго слоя, или, если угодно, Земли-два, – выглядят более или менее привычно для человеческого глаза…
– Ты имеешь в виду горбатых карликов, обезьяно– и лемуроподобных уродцев и колченогих кривобоких калек? – вставил я.
Гемпель кивнул.
– Именно их. Они ведь все-таки похожи на людей. Пусть изуродованных генетическими мутациями, пусть очень некрасивых и отталкивающих, но все же людей.
Мы миновали Андреевскую церковь, возле которой тусовались два человекообразных субъекта с дергающимися плечами и мокрыми бородами. Я вдруг поймал себя на том, что не могу сейчас определить, к какому разряду отнести их. Земляне они или прозерпиниане? И если прозерпиниане, то должен ли я презирать их за столь низкое падение? А если они земляне, дает ли это право мне относиться к ним с пренебрежением? Может быть, нахождение на границе вообще открывает для развития человеческой личности такие возможности, каких она прежде за собой не подозревала?
А вдруг они вообще телепаты?
Я поскорее стал думать о чем-нибудь другом.
Гемпель между тем развивал свою мысль, не слишком заботясь о том, чтобы я по крайней мере слушал его внимательно, не говоря уж о том, чтобы что-то понимал и усваивал.
– В тех случаях, когда заключенная душа испытывает трудности из-за полной своей несовместимости с новым вмещающим телом, происходят разные неприятные трансформации. Как, например, вот с тем ящером. Ну и с другими. Алия разбирается с этими случаями. Ты знаешь, – продолжал Гемпель, захваченный новой идеей, – мне только сейчас в голову пришло… Полагаю, Алия – что-то вроде ученого. То, что у нас подразумевается под этим словом.
Он просто расцветал на глазах, когда наконец получил повод заговорить об Алии! Точно, Гемпель болен. При первом нашем разговоре я не вполне ему поверил, но теперь имел случай убедиться в том, что, описывая симптомы, Гемпель был абсолютно прав и безжалостно точен. Алия стала его болезнью. Чем-то вроде холеры. Она занимала все его мысли, и, полагаю, если изучить какую-нибудь клетку гемпелевского тела под электронным микроскопом, то там, внутри мембраны, обнаружится плавающая в цитоплазме крохотная Алия. Причем это касается не только клеток мозга, но и всех остальных, за исключением, быть может, жировых, которых в организме Гемпеля совсем немного.
– Очевидно, наиболее трудные экземпляры после переселения попадают к Алии, чтобы она… Не знаю, что она с ними делает, – признался Гемпель после паузы. – Может быть, изучает.
– Что страшного в изучении? – спросил я.
– Любое изучение предполагает анализ.
Слово «анализ» ассоциируется у всякого недавнего школьника… правильно, с тем, о чем вы сами только что подумали.
– Анализ означает расчленение, – сказал Гемпель, криво усмехаясь (готов поспорить, у него возник тот же самый образ, что и у меня: белый столик с дурно пахнущими баночками…). – Разъятие на части с целью исследования. Понимаешь теперь?
– По-твоему, к Алии пригоняют всех этих уродцев, а она разрезает их на кусочки и потом рассматривает в лупу?
– Приблизительно так.
– И ты еще влюблен в эту женщину?! – воскликнул я.
– А что?
– Разве можно любить медичку? Она копается в чужих внутренностях, а потом теми же самыми руками – ты только вдумайся в это, Андрей! – гладит твое лицо, и более того…
Он пожал плечами.
– Честно говоря, мне все равно. Она – Алия. Для меня этим все сказано. Коротенькое слово, в котором заключена вся моя жизнь. (Опять «заключенный», заметь!) Я умру без нее. Я уже сейчас умираю, потому что слишком долго ее не видел.
За волнующим разговором мы незаметно добрались до места, и Гемпель замер, впившись жадным взором в розовый дом, одиноко торчащий посреди пустыря. На мой взгляд, ничего особенного в этом доме не было. Море грязи вокруг, несколько захламленных луж, опрокинутая скамейка, полусгнивший пень на том месте, где когда-то рос роскошный тополь… И нечистый бесстыдно-розовый фасад с чумазыми белыми завитушками вокруг окон второго этажа.
Я честно сказал Гемпелю:
– Отвратительный дом.
Он меня не слышал. Как завороженный, он шагнул к подъезду и открыл дверь. Я вошел за ним следом.
Мы поднялись на два пролета и остановились перед обшарпанной дверью. Гемпель глянул на меня дико и озорно. Я его таким уж и не помнил. Его дреды стояли дыбом, глаза светились лукавством, они казались невероятно добрыми. Таким добрым бывает только очень юное существо, которому просто никто еще не объяснил, что в мире встречаются плохие дяди и нечуткие тети. Щенки такими бывают. Котята – нет, котята знают о плохих дядях и тетях с рождения. Поэтому, кстати, кошки считаются умнее собак. Что до людей, то «собаковидных» – приблизительно одна десятая от общего числа всего человечества; причем к десятилетнему возрасту эта особенность напрочь изживается.
В общем, Гемпель выглядел по-детски чистым, наивным и нежным, когда вынес дверь ударом ноги. Петли вылетели напрочь, дверь опасно накренилась, повисла, подумала и рухнула. Гемпель ворвался в квартиру, где одурманивающе пахло аптекой (на самом деле это был запах йода, источаемого морепродуктами). Я осторожно забрался туда вслед за ним. Хоть квартира и выглядела необитаемой, мне все же было боязно. И страшился я именно представителей закона, а вовсе не тех существ, которые, возможно, прятались в глубине темного коридора.
Гемпель пощелкал невидимым выключателем – безрезультатно. Он вынул из кармана фонарик и осветил коридор. Как и ожидалось, мелькнули очень старые, повсеместно засаленные обои – темно-красные с ужасными золотыми узорами, торчащий из стены черный счетчик электроэнергии, еле-еле шевелящийся, радиоточка, из которой, если прислушаться, сочились какие-то неуловимые звуки, и огромное пугающее зеркало с черными старушечьими пятнами. Ни одежды, ни разного хлама, обычно выставленного в таких коридорах, не наблюдалось. Посреди тянулся по грязному паркету длинный мокрый след, как будто волокли сырое белье.