Да, горько думаю я, изменился. Знаешь ли ты еще что-то обо мне, мама? Прежний мечтательный, тихий мальчик – это ведь только воспоминание, всего-навсего воспоминание. Никогда, никогда ты ничего не узнаешь про последние годы, и вообразить не сможешь, как это было на самом деле и каким я стал. Если уж ты стыдишься и дрожишь из-за одного-единственного слова, поскольку оно переворачивает твое представление обо мне, то сотая доля правды просто разорвет тебе сердце.
– Все наладится, – довольно некстати говорю я, пытаясь сам себя успокоить.
Она подсаживается ко мне, гладит мне руки. Я их убираю. Мать скорбно смотрит на меня.
– Иногда ты совсем чужой, Эрнст, тогда у тебя лицо, какого я никогда не видела.
– Сначала нужно привыкнуть. Мне все еще кажется, будто я на побывке…
Комнату заполняют сумерки. Из коридора семенит Вольф, укладывается возле меня на пол и поднимает глаза. Они блестят. Пес тоже еще нервничает, тоже не привык. Мать откидывается к стене.
– Но ты вернулся, Эрнст…
– Да, это самое главное, – говорю я, вставая.
Мать все еще сидит в углу, маленькая фигурка в сумерках, и я испытываю странную нежность, как будто мы вдруг поменялись местами, как будто теперь она стала ребенком.
Я люблю ее. Ах, когда бы я любил ее сильнее, чем теперь, осознав, что вовек не смогу все ей рассказать и, может быть, отойти душой? Неужели я потерял маму? Я вдруг остро чувствую, насколько я вообще тут чужой и одинокий.
Мать закрывает глаза.
– Пойду пройдусь, – шепчу я, чтобы не вспугнуть ее.
Она кивает.
– Да, мой мальчик. – И после паузы тихонько: – Мой милый мальчик.
Меня будто ударило. Стараясь не шуметь, я иду к выходу.
Трава намокла, по улицам, булькая, течет вода. В кармане шинели у меня маленькая банка, я иду к Тополиному рву. Мальчиком я ловил здесь рыб и бабочек, а потом валялся под деревьями и мечтал. Весной ров наполнялся лягушачьей икрой и водорослями. Светло-зеленые снопики водяной чумы колыхались в мелкой прозрачной волне, длинноногие водомерки чертили зигзаги в зарослях тростника, и стаи колюшек, блестя на солнце, отбрасывали юркие, крохотные тени на песок в золотых пятнах.
Сейчас холодно и сыро. Вдоль рва тянется длинный ряд тополей. Голые ветви окутаны легкой голубоватой дымкой. В один прекрасный день они снова зазеленеют, зашумят, и солнце благословенным теплом согреет этот пятачок земли, с которым у меня связано столько воспоминаний детства.
Я спускаюсь по откосу. Из-под прибрежных углублений вышмыгивают рыбки. Мне уже не терпится. Там, где ров сужается настолько, что можно поставить ноги на оба берега, я после недолгого ожидания голыми руками хватаю двух колюшек. Опускаю их в банку и рассматриваю. Они мечутся в воде, изящные, само совершенство, три шипа на спине, стройное, коричневое тельце, грудные плавники ходят ходуном. Вода хрустальной ясности. Сквозь стекло бликами отражается свет. И вдруг у меня ком встает в горле, с такой силой я ощущаю, как это красиво – вода в банке и солнечные блики. Я иду дальше, осторожно держа банку в руках, и иногда с бьющимся сердцем смотрю в воду, как будто поймал свое детство и теперь несу его домой. Присев на корточки перед прудиком, затянутым толстым слоем колышущейся ряски, я вижу, как глотнуть воздуха тянутся вверх саламандры с голубым мраморным узором, похожие на маленькие химические мины. По илу медленно ползут личинки ручейников, неторопливо бредет по дну жук-плавунец, из-под трухлявого корня на меня удивленно уставилась замершая лягушка. Я смотрю и смотрю; тут больше, чем можно видеть, тут еще воспоминания, печаль и счастье минувшего.
Снова осторожно взяв банку в руки, я иду дальше и все чего-то ищу, все на что-то надеюсь. Дует ветер, на горизонте синеют горы. Вдруг меня в одну секунду сковывает страх, ложись, ложись, в укрытие, ты ведь в чистом поле, как мишень… Вздрогнув от безумного ужаса, растопырив руки, я бросаюсь вперед и прячусь за деревом, дрожу, задыхаюсь, потом с облегчением перевожу дух – все прошло, – осматриваюсь: меня никто не видел. Постепенно успокоившись, я нагибаюсь к выпавшей из рук банке. Вода вылилась, но рыбы еще бьются в лужице. Я наклоняюсь ко рву и набираю свежей воды.
Медленно, отпустив мысли на волю, я иду дальше. Приближается лес. По тропинке бежит кошка. Поля до самой рощи перерезает железнодорожная насыпь. Тут, думаю я, можно поставить блиндажи, довольно глубокие, с бетонным покрытием, слева провести траншеи с подкопами и секретами, а сверху поставить несколько пулеметов, нет, только два, остальные ближе к роще, тогда все это пространство окажется под перекрестным огнем, тополя придется спилить – отличная мишень для вражеской артиллерии, – а на холме расставить минометы. И пусть только сунутся…
Раздается свисток поезда. Я поднимаю глаза. Да что это со мной? Пришел в места своего детства и рою тут траншеи… Привычка, думаю я, мы уже не в состоянии видеть просто природу, мы видим местность, полосу наступления или обороны. Старая мельница на пригорке не мельница, а опорный пункт, лес не лес, а прикрытие, эти мысли лезут и лезут.
Я отбрасываю их и пытаюсь вспомнить детство. Но получается плохо. Давешняя радость куда-то ушла, мне уже не хочется идти дальше. Я разворачиваюсь.
Вдалеке виднеется одинокая фигура. Мне навстречу шагает Георг Раэ.
– Ты что здесь делаешь? – удивленно спрашивает он.
– А ты?
– Ничего.
– Я тоже ничего.
– А банка? – Георг насмешливо прищуривается.
Я краснею.
– Да чего стыдиться? Рыбок захотелось половить, да?
Я киваю.
– И как?
Я мотаю головой.
– Да, в форме не получится, – задумчиво говорит Георг.
Мы садимся на поленницу и закуриваем. Раэ снимает фуражку.
– Помнишь, как мы менялись марками?
– Помню. Дрова на солнце сильно пахли смолой, мелко шелестели тополя, с воды дул прохладный ветер… Все помню. Как искали лягушек, читали, говорили о будущем, о жизни, которая ждала нас за голубым горизонтом, заманчивая, будто приглушенная музыка.
– Вышло несколько иначе, а? – Раэ улыбается нашей общей теперь улыбкой, чуть горькой, чуть усталой. – На фронте мы ловили рыбу по-другому. Гранату в воду, и они с лопнувшим пузырем плавают белым брюшком вверх. Практичней.
– Как так могло получиться, Георг, – спрашиваю я, – что мы тут сидим и толком не знаем, чем заняться?
– Чего-то не хватает, Эрнст, правда?
Я киваю. Он хлопает меня по груди.
– Сейчас я тебе скажу, я много об этом думал. Вот это все, – он обводит рукой луга, – была жизнь, она цвела, развивалась, и мы развивались вместе с ней. А там, – он машет рукой назад, вдаль, – там была смерть, она умерла и заодно немножко разрушила нас самих. – Он опять улыбается. – Нас нужно слегка подлатать, малыш.