О, поет Панджандрум мудрый. Английские народные песни добрались в Америку в восемнадцатом веке. И угнездились в Аппалачских горах, где и сохранились в более чистом виде, чем на родине; у нас они большей частью просто вымерли. За исключением нескольких, например “Соловей в кустах заливается”, которым нас учили в школе, и все их терпеть не могли, кроме меня.
Соловей в кустах заливается,
Мой милый ко мне собирается.
Бьется сердце в груди,
Поскорей приходи,
Я тебя зову.
Милый мой, торопись
И поближе садись
Рядом на траву.
Да уж, конечно, и мы все знаем, что за этим последует. Прекрати петь, Панджандрум мудрый, ведь мы, дети, не могли знать о том, как дальше сложатся песни нашей жизни.
Панджандрум мудрый утихомирился и сообщает, что моя бабка Фелисити прилетела в Лондон спасать дочь, но Эйнджел домой возвращаться отказалась: она решила поступить в Кембервилльскую школу искусств. И вполне сумеет прожить сама.
“Ну что ж, — сказала Фелисити, — помнится, я когда-то хотела идти в балет”. И она позволила Эйнджел остаться одной в чужом городе, без родных и знакомых. Как люди строят отношения со своими детьми, зависит, я думаю, от их собственного жизненного опыта. А может быть, Фелисити не хотела, чтобы Эйнджел стала свидетельницей извращенных забав Бакли: тогда мир еще мог быть скандализован, а Бакли чем дальше, тем держался все откровеннее. Как бы то ни было, Фелисити сняла для Эйнджел небольшую квартирку в Сохо и как можно скорее улетела обратно в Атланту.
О, Панджандрум мудрый нисколько не удивился, когда оказалось, что в Школе искусств Эйнджел не появлялась и домой не звонила, а квартирка ее вскоре наполнилась алкоголиками и наркоманами, которых она к себе наприглашала. Психически больные люди часто ищут общества угнетенных и неимущих, они испытывают к ним симпатию, родственные чувства. Но угнетенные — не всегда хорошие люди, вскоре Эйнджел выжили из собственного жилища, и она ночевала на полу у студента-художника, которому предстояло стать моим отцом. Одного года от роду я спала в кроватке, которая стояла в кухне на крышке ванны — так тогда жили: если вы хотели иметь в квартире ванну, а единственным помещением с водопроводом была кухня, там устанавливали ванну и закрывали деревянной крышкой, которая одновременно служила полкой; и все в порядке. Когда мне было четыре года, в галерее Мальборо на Корк-стрит у моего отца Руфуса состоялась выставка. Он выставил пятьдесят работ, двадцать пять из них купили. Когда надо было снимать и увозить остальные, Эйнджел свалила их у стены на улице, облила денатуратом и подожгла. Публика имела возможность приобрести эти гениальные произведения, но не пожелала воспользоваться ею; а другого такого случая не будет! Люди — свиньи, у них нет вкуса. Руфус плакал. Полиция не возбудила дело, но настояла на освидетельствовании психиатром. Эйнджел становилась все более буйной. Шмякнула в комнате об стену кота, потому что его желтые глаза выдавали в нем дьявола. Но мне она никогда не причиняла вреда, за исключением одного раза, когда она пыталась меня задушить, потому что подумала, что это не я, а кто-то другой. Подрастая, я становилась ее сообщницей в наведении порядка в мире. Иногда мы выбрасывали вещи; иногда ходили в кино, и она там сидела тихая и добрая. Я эти походы любила. Иногда я посещала школу, а бывало, что и нет. Фелисити летала туда-сюда, хорошо, что у Бакли уже была своя авиакомпания. Всякий раз при матери у Эйнджел наступало ухудшение. Она отказывалась брать деньги. Если кто ей подсовывал, она их сжигала. Деньги она не одобряла. Руфус приходил и уходил, он пробовал остаться, но бывал выдворяем, часто под угрозой ножа. Когда заглядывали социальные работники, мама была сама любезность, и всегда у нее находились причины и оправдания ее плохого поведения. Иногда они не действовали, и ее увозили; у меня осталось в памяти, как она от меня уходит по длинному гулкому коридору за руку с санитаркой, а у той на поясе побрякивает связка ключей, и двери захлопываются с оглушительным лязгом. Когда мама в конце концов оборвала свою жизнь, она это сделала, я думаю, чтобы спасти от себя меня, десятилетнюю; она тогда была в хорошем состоянии, ремиссия — так это называется, но ни Руфуса, ни Фелисити при этом не было, перерезать веревку досталось мне.
О, как мне надоел этот мудрый Панджандрум! От него никакого проку, скажите ему кто-нибудь, пусть замолчит.
Назавтра после посещения Фоксвуда Фелисити поднялась утром поздно. Позавтракала у себя в комнате йогуртом, апельсиновым соком и настоящим натуральным кофе. В любви некоторые женщины полнеют от довольства, а другие тощают от разнонаправленных волнений и забот. Фелисити относилась ко второй категории. Надо ушивать юбки или, еще лучше, покупать новые. А каков будет Уильям при совместных выездах в магазины? Наверно, проку от него будет мало: станет изнывать от скуки, хвалить все, что она ни примерит, не понимая всей важности правильного выбора. Вот Эксон в таких делах знал толк и был ценным эскортом: носил за ней пакеты, звал продавца; но зато он предпочитал тусклые тона, и кончалось тем, что она из вежливости приобретала скучные вещи, которые не было охоты надевать.
После завтрака она не менее получаса обсуждала с Уильямом по телефону все эти вопросы. Чем больше времени двое проводят вместе, тем больше им бывает нужно сказать друг дружке, когда они врозь. Пустяки так же занимают близких людей, как мировые проблемы — людей чужих. Фелисити видела у себя за окном овсянку редкой окраски: синюю с зеленым горлышком; птичка добрых пять минут оставалась на одном месте, так что Фелисити успела достать свой определитель птиц и отыскать ее в нем. Что это была овсянка, она ручается. Ей теперь во всем везет. А Уильям натер ногу в новых ботинках и спрашивает, следует ли проткнуть волдырь и выпустить жидкость или же залепить пластырем, чтобы рассосалось само? Ну и так далее.
К тому времени, как Фелисити собралась и вышла в библиотеку поболтать с доктором Бронстейном и, может быть, еще и с Кларой Крофт, дело уже близилось к полудню. Если она застанет там Клару, придется в очередной раз выслушивать подробный рассказ о гибели “Гинденбурга”, этот сюжет опять и опять прокручивался в Клариной голове, как пленка без конца просматриваемого кинофильма, не оставляя места для других мыслей. Зато иногда, когда кино отключалось, от нее можно было услышать много интересного. Но ни в одном кресле доктора Бронстейна в библиотеке не оказалось, только Клара была на месте, и ее сухонькая ручка вцепилась в локоть Фелисити изо всей силы, как рука Старого Моряка [15] . Доктора Бронстейна, зашептала она, увезли в Западный флигель, против его воли, прямо на глазах у родственников. Не иначе как ему что-то подсыпали в питье: у него был такой растерянный вид, просто сам не свой.
— Когда это было?
— Вчера вечером, сразу после “работы над собой” с доктором Грепалли, — рассказала Клара. — В библиотеке никого не было. Я больше никогда не буду петь эту его песню про полуполную чашу. Наша чаша полупустая, что бы нам ни говорили. Жаль, что вас не было, мисс Фелисити. Вы бы им не позволили.