Накануне отъезда в Нью-Йорк я попросила Уэнди из “Аардварка”, не сможет ли она разыскать что-нибудь о моем деде с материнской стороны, исполнителе фолка.
— Расскажите побольше, что о нем известно, — попросила она.
— Он был слабохарактерный, растяпа, не смог удержать мою бабку, и она укатила в Америку; и допустил, чтобы она отцом его ребенка назвала другого мужчину. — “Это бывает”, прочла я во взгляде Уэнди. — А назавтра после Дня Победы, на следующую же ночь, у него не хватило силы воли не ввязаться в уличную драку, и в результате он был убит. Назавтра после Дня Победы на европейском фронте, — уточнила я. — Война с японцами еще шла.
— Это уже кое-что, — сказала Уэнди. — По крайней мере, в газетах, может быть, что-то сообщали.
Я пообещала, что, когда увижусь с Фелисити, попытаюсь выведать подробности. Пока знаю только то, что мне рассказала Эйнджел, но на эти сведения вряд ли можно положиться. Если Фелисити наконец счастлива в любви, она, наверное, более откровенно поведает о своей жизни и прежних временах. Она никогда не была по-настоящему счастлива с Эксоном — покорна, благонравна, будто и не она. Вероятно, это цена, которую платят за спокойный, удобный брак. Господь меня от него упаси.
Моя собственная слабохарактерность ведь откуда-то взялась, может, как раз от этого безымянного деда? Почему я всего лишь монтажер, а не режиссер? Почему я — это я, ведь могла бы быть Астрой Барнс? Может, мне надо было пройти курс психоанализа, чтобы обрести уверенность в себе? Правда, я очень хороший монтажер, а она очень плохой режиссер, но, может быть, я просто не стремилась достичь большего. Если бы я поставила перед собой такую цель, принялась бы разрабатывать мышцы, я, наверно, могла бы даже стать кинозвездой, как эта мускулистая Холли. Я и собой недурна, и волосы у меня получше, чем у нее, и спина моя не требует дублерши. Впрочем, все это ерунда. Я обыкновенная женщина, и у меня неплохая наружность, а в Холли, кроме красивой внешности, есть еще нечто особенное, за что ей прощаются и глупость, и вероломство, и эгоцентризм. В отличие от нас, кинозвезды, поощряемые телевидением, радио, прессой, без конца себя рекламируют, и едва ли их стоит винить за то, что они искренне считают себя интересными личностями. Они попадаются на удочку, забывая, что кто-то на них наживается. А моя беда в том, что я отнюдь не дурочка и мне трудно обманываться на свой счет. Кинозвезды из меня не выйдет.
Я совсем не похожа на своего отца; он-то свято верил всем, кто льстил его самолюбию. Верил, что он великий художник, что муза покровительствует ему, и ему остается только класть краски на холст, и он прослывет великим художником. Мама тоже в это верила, и они оба ошибочно считали, что в этом вопросе она сохраняет здравый смысл. Руфус был человек восторженный и простодушный. Отучившись два семестра в Кембервилльской школе искусств, он перессорился с преподавателями: разве, вопрошал он, Ван Гог нуждался в наставнике? В итоге Руфус женился на беспризорной американке, которая слонялась по улицам, то есть на моей матери, чтобы окончательно утвердить свою принадлежность к богеме и еще более отдалиться от своих родителей-канадцев. Европа — это центр всех искусств, здесь царит утонченный артистизм, недоступный остальному миру. Лондон шестидесятых годов манил к себе артистическую молодежь со всех концов света. И тонул в пучине ЛСД — яда, смертельного для клеток мозга.
У меня на стенах висят две работы отца; он тяготел к фовизму — завихрениям раскаленно-оранжевого и красного. Гарри, например, эти картины нравятся. Когда мой отец умер от рака легких, бабушка упаковала все оставшиеся от него полотна в деревянные ящики и отправила в хранилище. А что еще прикажете делать с этими произведениями, не то картинами, не то обоями? Среди знакомых отца не имелось таких, у кого было довольно свободного пространства на стенах. Его знакомые курили слишком много марихуаны, и такая роскошь, как свободное пространство, была им не по карману. Родители отказались от него — Европа, наркотики, вседозволенность, живопись, — а потом умерли; они принадлежали к тем супружеским парам, которые так тесно связны друг с другом, что когда умирает один, другой сразу же следует за ним. Дети таких любящих супругов — сироты, как подметил Толстой. Уж такую шутку сыграла природа с человеком — куда ни кинь, все клин. Слишком ли много любить, слишком ли мало — мир рушится.
После первой отцовской выставки моя мать сожгла на улице часть его картин — она, должно быть, раньше всех столкнулась с главной проблемой: куда их девать? Хотя такое исступление даже для нее было чрезмерным. Ведь Руфусу устроили выставку в галерее — уж, кажется, чего больше, — и его картины неплохо продавались. Может быть, за ним утвердилась бы слава большого художника. Но после такого всесожжения его не рискнули дальше раскручивать. Вместо благодарности — полиция, пожарные и эта сумасшедшая. Конечно, событие получило огласку, и больше уже устраивать Руфусу выставки и продвигать его никто не брался, ведь его жена может отмочить еще что-нибудь похлеще. Она была знаменита на весь город своей красотой и опасными безумствами.
Впоследствии каждый раз, когда Руфус получал от ворот поворот, а получал он его везде — “к сожалению, нам это не подходит”, говорили, пожимая плечами, владельцы картинных галерей, — он с полным основанием обвинял Эйнджел. Несостоявшийся художник с претензией на известность враждует со всем миром; естественно, и семейная жизнь у него тоже не задается. А тут еще явные и все учащающиеся припадки безумия у Эйнджел — она сбрила мне волосы, жили мы с ней в лачуге, сложенной из картонных коробок, ну и так далее. В конце концов отец нашел себе простую, хорошенькую, здоровую девушку-секретаршу, которую звали Анджела; она время от времени давала ему приют в своем сердце и своей постели, и с ней он чувствовал себя нормальным человеком. Не знаю, как потом сложилась ее судьба. Иногда она по необходимости брала меня к себе, готовила в духовке рисовый пудинг и посыпала его мускатным орехом. Она была довольно приятная, как и ее рисовый пудинг, но мы все понимали, что она не в счет. Главной роли она не играла.
После смерти матери я временами жила вместе с Руфусом, но он был не очень заботливым отцом, большую часть времени проводил в мастерской, а на меня поглядывал с опаской: вдруг я пошла в мать и тоже окажусь безумной. Странно, но сама я никогда не боялась сойти с ума. Чувствовала себя нормальнейшей из нормальных: не увлекалась живописью, не курила опиум, не пила спиртного. У меня была своя жизнь, я сдала экзамены, стала заниматься кино. Отец умер спустя всего два месяца после того, как ему поставили диагноз, и я почувствовала облегчение: в моей жизни кончились все сложности, я осталась одна, да еще где-то там, далеко, Фелисити. Руфус любил мою мать, и теперь он наконец с нею. Поразительно, но за злобой, страстью к разрушению и самоистреблению таилась чувствительная, нежная, любящая душа. В этом смысле я совсем не похожу на нее. Деятельная, практичная по характеру, я терпеть не могу сантиментов. Жизнь меня научила. Вот теперь, понимая, что Фелисити ко мне не прилетит, я пускаюсь в путь навстречу всевозможным сложностям, чтобы провести с ней несколько дней. Я становлюсь храброй.