Мидлмарч: Картины провинциальной жизни | Страница: 131

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда Лидгейт вышел на тисовую аллею, он увидел, что мистер Кейсобон неторопливо удаляется от него, привычно заложив руки за спину и наклонив голову вперед. День был тихий и солнечный. Листья, падающие с высоких лип, медленно кружили среди мрачных тисов; полосы света четко разделяли неподвижные тени, и тишину нарушал лишь крик грачей, который для привычного уха звучит словно колыбельная песня или же словно та более торжественная колыбельная, которая зовется заупокойной молитвой. Лидгейт, ощущая себя здоровым, полным молодых сил, почувствовал жалость, когда человек, которого он нагонял, повернулся и пошел ему навстречу, – столь очевидными стали теперь признаки преждевременной старости, согбенная от вечных занятий спина, костлявые руки, тощие ноги и горькие морщины у рта.

«Бедняга! – подумал врач. – Другие в его возрасте – львы и словно только-только вошли в зрелые лета».

– Мистер Лидгейт, – сказал мистер Кейсобон с неизменной своей учтивостью, – я крайне обязан вам за вашу пунктуальность. Если вы ничего не имеете против, мы побеседуем, прогуливаясь по аллее.

– Надеюсь, ваше желание увидеть меня не было вызвано возвращением неприятных симптомов, – заметил Лидгейт, прерывая паузу.

– Нет, не совсем. Для того чтобы объяснить вам это желание, я вынужден упомянуть – при других обстоятельствах касаться этого я не стал бы, – что моя жизнь, во всех прочих отношениях не представляющая ценности, обретает некоторое значение из-за незавершенности исследований, которым были посвящены все лучшие ее годы. Короче говоря, я очень хотел бы привести свой труд хотя бы в такой вид, чтобы он мог быть опубликован… другими. Если бы я получил заверение, что на большее мне рассчитывать не следует, оно помогло бы мне разумно соразмерить мои усилия и выбрать наиболее правильный путь в отношении того, что я должен делать и чего не должен.

Тут мистер Кейсобон умолк, вынул руку из-за спины и заложил ее между пуговицами своего однобортного сюртука. Для ума, постоянно занятого человеческими судьбами, трудно было бы найти что-нибудь более интересное, чем внутренний конфликт, о котором говорили эти педантично размеренные фразы, произнесенные, как обычно, нараспев под легкое покачивание головы. И есть ли положения более трагичные, чем душевная борьба, когда человек вынужден отказаться от труда, составлявшего весь смысл его жизни – смысл, который исчезнет, точно никому не нужные воды неведомой людям реки? Но в мистере Кейсобоне не было ничего, что походило бы на трагическое величие, и к жалости Лидгейта, презиравшего его схоластическую ученость, примешивалось насмешливое чувство. Он пока еще плохо представлял себе, что это такое – крушение всех надежд, и не был в состоянии понять, насколько оно горько, когда ничто в нем не достигает истинно трагического уровня, кроме страстного эгоизма самого страдальца.

– Вы имеете в виду помехи со стороны здоровья? – спросил он, чтобы заставить мистера Кейсобона преодолеть колебания и выразиться яснее.

– Совершенно верно. Вы не дали мне никаких оснований предполагать, что симптомы моего недуга, которые, обязан я сказать, вы наблюдали с величайшим тщанием, указывают на роковой его характер. Однако, мистер Лидгейт, если это так, я желал бы знать правду без прикрас и умолчаний, и я прошу вас сообщить мне ваши заключения – прошу, как о дружеской услуге. Если вы скажете мне, что моей жизни ничто не угрожает, кроме, разумеется, обычных превратностей, я буду очень рад ввиду того, о чем уже говорил. Если же нет, то для меня даже еще важнее узнать правду.

– В таком случае у меня нет права колебаться, – ответил Лидгейт. – Тем не менее я хотел бы прежде указать, что мои заключения нельзя считать бесспорными – и не только из-за того, что я могу ошибаться, но и потому, что, имея дело с болезнью сердца, вообще трудно что-либо предсказывать. Однако в любом случае жизнь всегда готовит нам столько неожиданностей, что ни в чем нельзя быть заранее уверенным.

Мистер Кейсобон вздрогнул, но вежливо наклонил голову.

– Я считаю, что вы страдаете так называемой жировой деградацией сердца. Болезнь эту совсем недавно открыл и исследовал Лаэннек, тот, кому мы обязаны стетоскопом. Пока она еще мало изучена – требуются гораздо более длительные наблюдения. Но после ваших слов мой долг предупредить вас, что смерть от этой болезни нередко наступает внезапно. И в то же время заранее такой исход непредсказуем. Вы вполне можете прожить пятнадцать и более лет без каких-либо стеснительных предосторожностей. Это все, что я могу вам сообщить, не входя в специальные рассуждения, которые только подтвердят то, что я уже сказал.

Лидгейт чувствовал, что ничем не смягченную прямоту мистер Кейсобон примет как знак уважения.

– Благодарю вас, мистер Лидгейт, – сказал мистер Кейсобон после недолгого молчания. – Но я хотел бы задать вам еще один вопрос: вы сообщили миссис Кейсобон все это?

– Не все… Я только объяснил ей, чего следует опасаться, – ответил Лидгейт, собираясь объяснить причины, почему он счел необходимым предупредить Доротею, но мистер Кейсобон чуть поднял руку, показывая, что он не хочет продолжать этот разговор, еще раз сказал «благодарю вас» и заметил, что погода стоит великолепная.

Лидгейт понял, что его пациент хочет остаться один, и вскоре попрощался с ним, а черная фигура с руками, заложенными за спину, и с опущенной головой продолжала мерить шагами аллею под темными тисами, которые в безмолвии словно разделяли все печали, и тени птичек и падающих листьев, порой мелькавшие по пятнам солнечного света, казалось, боялись нарушить тишину, приличествующую присутствию горя. Человек впервые взглянул в глаза смерти и на миг испытал одно из тех редчайших прозрений, когда мы постигаем суть избитых истин чувством, что так же не похоже на постижение ее умом, как не похож образ всех вод мира на ту воду, которую видит в бреду пылающий жаром больной. Когда избитое «мы все должны умереть» внезапно преображается в острое сознание «я должен умереть – и скоро!», тогда нас схватывает смерть, и пальцы ее жестоки. Потом она может убаюкать нас в нежных объятиях, как некогда баюкала мать, и наш последний смутный миг земного существования будет подобен первому. Однако в эту минуту мистер Кейсобон словно вдруг очутился на темном речном берегу и вслушивался в приближающийся плеск весел, ничего не различая во мраке, но вот-вот ожидая зова. В подобный час дух не лишается своего прежнего склада, он уносится в воображении за порог смерти, ни в чем не изменившись, и оглядывается назад – быть может, с божественным спокойствием доброжелательности, а быть может, с мелочными тревогами самоутверждения. Каков был душевный склад мистера Кейсобона, покажут его поступки. Он считал себя (с некоторыми учеными оговорками) верующим христианином и в отношении к настоящему, и в чаянии будущего. Но удовлетворить мы стремимся наше теперешнее желание, пусть и называем его упованием – будущие здания, ради которых люди расчищают городские трущобы, уже существуют в их воображении и любви. А в эту минуту мистер Кейсобон искал отнюдь не единения с богом и неземного света. Бедный человек! Его страстные устремления, точно тяжелый туман, стлались по темным низинам.

Доротея, увидев, что Лидгейт сел на свою лошадь и уехал, тотчас спустилась в сад, но затем заколебалась: желание немедленно пойти к мужу сменилось опасением, не сочтет ли он ее навязчивой. Ее пылкость, неизменно встречавшая ледяной прием, и чуткая память усиливали этот постоянный страх – так энергия, не находя выхода в действии, гаснет в лихорадочной дрожи. А потому она медленно прохаживалась по дорожкам около дома, пока не увидела, что мистер Кейсобон выходит из аллеи. Она поспешила навстречу, точно небесный ангел, посланный в знак того, что остающиеся ему краткие часы будут освящены той верной любовью, которая, предчувствуя горе, становится еще нежнее. Его ответный взгляд был таким холодным, что ее охватила робость, но тем не менее она пошла рядом с ним и попробовала взять его под руку. Мистер Кейсобон по-прежнему держал руки за спиной, и ее ладонь соскальзывала с его неподвижного локтя.