Полтора года назад Лидгейт был беден, но не тревожился о том, у кого бы раздобыть мизерную сумму, и презирал снедаемых подобными заботами людей. Сейчас ему не просто не хватало денег – он очутился в тягостном положении человека, накупившего множество ненужных ему вещей, за которые он не в состоянии расплатиться, в то время как кредиторы настойчиво требуют платежа.
Как это получилось, понять легко, даже не зная арифметики и прейскурантов. Когда человек, вступая в брак, обнаруживает, что покупка мебели и прочие траты на обзаведение превышают на четыреста или пятьсот фунтов его наличный капитал; когда к концу года оказывается, что расходы на домашнее хозяйство, лошадей et caeteras [189] достигли чуть ли не тысячи, в то время как доход от практики, который, по его расчетам, должен был равняться восьми сотням в год, усох до пятисот, причем большая часть пациентов с ним до сих пор не расплатилась, он, как это ни прискорбно, неизбежно делается должником. В ту пору жили менее расточительно, чем в наше время, а в провинции вообще довольно скромно, но если у врача, который недавно купил практику, почитает необходимым держать двух лошадей, не скупится на стол и к тому же выплачивает страховые взносы и снимает за высокую цену дом и сад, сумма расходов вдвое превысит сумму доходов, это ничуть не удивит того, кто снизойдет до рассмотрения названных обстоятельств. Розамонда, выросшая в доме, где все было поставлено на широкую ногу, полагала, что хорошая хозяйка должна заказывать только самое лучшее – иначе неудобно. Лидгейт тоже считал, что «если уж делать, то делать как следует», другого образа действий он себе не представлял. Если бы каждая хозяйственная трата обсуждалась заранее, он, вероятно, говорил бы по поводу любой из них: «да что там, пустяки!», а если бы ему предложили проявить бережливость в каком-нибудь отдельном случае, скажем, заменить дорогую рыбу более дешевой, он назвал бы это мелочной, грошовой экономией. Розамонда охотно приглашала гостей не только во время визита капитана Лидгейта, и муж не возражал, хотя они ему надоедали. Он считал, что врачу полагается держать открытый дом и при этом не скаредничать. Правда, самому ему нередко приходилось посещать дома бедняков, где он назначал больным диету, сообразуясь с их скромными средствами. Но бог ты мой! Что же тут удивительного? Разве, наблюдая уклад жизни окружающих нас людей, мы когда-нибудь сравниваем его со своим? Расточительность – так же как заблуждения и невзрачность – измеряется иными мерками, когда речь идет о нас самих, и мы оцениваем ее, памятуя об огромной разнице между нашей собственной персоной и прочими людьми. Лидгейт думал, что он равнодушен к одежде, и презирал склонных к щегольству мужчин. Обширность собственного гардероба нисколько его не смущала: костюмы ведь заказывают целыми дюжинами, как же еще? Не надо забывать, что до сих пор он был свободен от долгов и руководствовался не рассуждениями, а привычкой. Но этой свободе пришел конец.
Кабала была особенно невыносимой оттого, что он познал ее впервые. Его возмутило, его потрясло, что обстоятельства, настолько чуждые всем его целям, никоим образом не связанные с тем, что его занимало, застигли его врасплох и всецело себе подчинили. А ведь в том положении, в котором он очутился, сумма долга непременно возрастет. Двое поставщиков мебели из Брассинга, чьи счета он не оплатил перед женитьбой и расплатиться с которыми потом ему помешали непредвиденные текущие расходы, то и дело напоминали о себе, присылая неприятные письма. Труднее, чем кому-либо, было смириться с этим Лидгейту, непомерно гордому и не любившему одалживаться и просить. Ему казалось унизительным рассчитывать на помощь мистера Винси, и даже если бы ему не намекали разными способами, что дела тестя не процветают и от него не следует ждать поддержки, Лидгейт обратился бы к нему только в случае крайней нужды. Иные охотно возлагают надежды на отзывчивость родственников; Лидгейту никогда не приходило на ум, что он будет вынужден к ним обратиться, – он еще не раздумывал, приятно ли просить взаймы. Сейчас, когда у него возникла такая идея, он понял, что предпочтет вынести все что угодно, только не это. А денег не было, и надежды получить их – тоже, врачебная же практика не становилась доходнее.
Стоит ли удивляться, что Лидгейту не удавалось скрыть тревогу, и теперь, когда Розамонда полностью оправилась, он подумывал о том, чтобы посвятить в свои затруднения жену. Новое отношение к счетам поставщиков заставило его на многое взглянуть по-новому: он по-новому теперь судил о том, без чего невозможно обойтись, а без чего возможно, и осознал необходимость перемен. Да, но как их осуществить без согласия Розамонды? В скором времени ему представилась возможность сообщить жене об их плачевных обстоятельствах.
Секретным образом наведя справки, какое обеспечение может представить находящийся в его положении человек, Лидгейт выяснил, что он располагает вполне надежным обеспечением, и предложил его одному из наименее настойчивых своих кредиторов, мистеру Дувру, серебряных дел мастеру и ювелиру, согласившемуся также переписать на себя счет от обойщика и на определенный срок удовольствоваться получением процентов. Таким обеспечением послужила закладная на мебель, и, заполучив ее, кредитор на время успокоился, поскольку его счет не превышал четырехсот фунтов; к тому же мистер Дувр собирался еще уменьшить его, приняв от доктора назад часть столового серебра и любых других предметов, не попортившихся от употребления. Под «любыми другими предметами» деликатно подразумевались драгоценности, а говоря еще точнее – лиловые аметисты, купленные Лидгейтом за тридцать фунтов в качестве свадебного подарка.
Не все, вероятно, сойдутся во мнениях по поводу подобного подарка: иные сочтут его галантным знаком внимания, вполне естественным для такого джентльмена, как Лидгейт, а в последующих неурядицах обвинят скаредную ограниченность провинциальной жизни, крайне неудобную для тех, чье состояние несоразмерно вкусам, попеняют также Лидгейту за смехотворную щепетильность, помешавшую ему обратиться за помощью к родне.
Как бы там ни было, этот вопрос не показался ему важным в то прекрасное утро, когда он отправился к мистеру Дувру окончательно договориться относительно заказа на столовое серебро; рядом с остальными драгоценностями, стоящими огромных денег, еще один заказ, добавляемый ко многим другим, сумма которых не подсчитана точно, всего лишь тридцать фунтов за убор, словно созданный, чтобы украсить плечи и шею Розамонды, не выглядел излишним расточительством, тем более что за него не надо было платить наличными. Но оказавшись в критических обстоятельствах, Лидгейт невольно подумывал, что аметистам неплохо бы возвратиться в лавку мистера Дувра, хотя не представлял себе, как предложить такое Розамонде. Наученный опытом, он мог предугадать последствия беседы с Розамондой и заранее готовился (отчасти, а отнюдь не в полной мере) проявить твердость, подобную той, какой он вооружался при проведении экспериментов. Возвращаясь верхом из Брассинга, он собирался с духом перед нелегким объяснением с женой.
Домой он добрался к вечеру. Он чувствовал себя глубоко несчастным – этот сильный, одаренный двадцатидевятилетний человек. Он не твердил себе, что совершил ужасную ошибку, но сознание ошибки не отпускало его ни на миг, как застарелая болезнь, омрачая любую надежду, замораживая любую мысль. Подходя к гостиной, он услышал пение и звуки фортепьяно.