Откровенность Розамонды была вызвана воздействием неведомых ей прежде побуждений. Свою исповедь она начала, покоренная волнением Доротеи, а потом ей стало казаться, что она отражает упреки Уилла, которые, словно кровоточащие раны, терзали ее до сих пор.
Потрясение, которое вызвали эти слова в Доротее, даже трудно назвать радостью. В полном смятении чувств она продолжала ощущать боль от перенесенных ночью и утром страданий и лишь предугадывала, что и радость ждет впереди. Зато сочувствие, ничем не сдерживаемое сочувствие, она испытала тотчас же. Ей уже не приходилось насильственно внушать себе участие к Розамонде, и она с жаром отозвалась на ее последние слова:
– Да, он ни в чем теперь не может вас упрекнуть.
Сердце этой великодушной женщины, склонной слишком высоко ценить добрые побуждения других, преисполнилось благодарности Розамонде, исцелившей ее от страданий, и она не задумалась о том, что самоотверженность миссис Лидгейт была лишь откликом на ее собственный порыв.
Они немного помолчали, затем Доротея спросила:
– Вы не сердитесь, что я пришла сегодня?
– Нет, вы были так добры ко мне, – сказала Розамонда. – Я не ожидала, что вы будете так добры. Я была очень несчастна. Я и сейчас не чувствую себя счастливой. Все так печально.
– Придут и лучшие дни. Вашему мужу воздадут должное. А пока ему нужна ваша поддержка. Он горячо вас любит. Самой тяжкой потерей было бы утратить его любовь… а вы ее не утратили, – сказала Доротея.
Она гнала от себя радостную мысль, которая властно теснила все другие и мешала ей заполучить какое-нибудь доказательство того, что Розамонда вновь готова потянуться сердцем к мужу.
– Значит, Тертий меня ни в чем не винит? – спросила Розамонда, уразумев наконец, что Лидгейт, вероятно, что-то рассказал миссис Кейсобон, право же, удивительнейшей из женщин. В ее вопросе был, возможно, слабый отзвук ревности. Улыбка заиграла на лице Доротеи, ответившей:
– Конечно, нет! Как могло вам это прийти в голову? – Но тут дверь отворилась, и вошел Лидгейт.
– Я возвратился, повинуясь врачебному долгу, – сказал он. – Куда бы я ни шел, мне не давали покоя ваши бледные лица. Миссис Кейсобон выглядела ничуть не менее больной, чем ты, Рози. И я подумал, что только нерадивый врач мог оставить вас обеих без помощи. От Коулмена я поспешил домой. Вы ведь пришли пешком, миссис Кейсобон? Небо что-то нахмурилось, я полагаю, будет дождь. Вы разрешите послать за вашей каретой?
– О нет! Я превосходно себя чувствую. Я непременно пойду пешком, – поднимаясь, с оживлением проговорила Доротея. – Мы тут заболтались с миссис Лидгейт, мне пора идти. Меня всегда осуждали за то, что я не знаю меры, разговорившись.
Она протянула Розамонде руку, и они попрощались, сердечно и тихо, без поцелуев и тому подобных изъявлений нежных чувств. Чувства, только что пережитые этими женщинами, были слишком серьезны для того, чтобы поверхностно их изъявлять.
Лидгейт проводил Доротею до дверей, и она ни словом не упомянула о Розамонде, зато рассказала, с какой радостью мистер Фербратер и все остальные убедились в его полной невиновности.
Когда он вернулся к Розамонде, та, утомленно поникнув, полулежала на кушетке.
– Ну, Рози, – сказал он, наклонившись к ней и коснувшись ее волос, – что ты думаешь о миссис Кейсобон сейчас, когда узнала ее поближе?
– Я думаю, что она лучше всех людей, – сказала Розамонда, – и что она очень красива. Если ты собираешься так часто с ней беседовать, ты еще больше, чем обычно, будешь недоволен мной!
Лидгейт рассмеялся, услыхав это «так часто».
– Удалось ли ей уменьшить твое недовольство мной?
– Мне кажется, да, – сказала Розамонда и подняла на него взгляд. – Какие мрачные у тебя глаза, Тертий… и убери же волосы со лба. – Он поднес к голове крупную белую руку, благодарный и за этот проблеск внимания. Бедняжка Розамонда – капризы ее нежного сердечка были жестоко наказаны и возвратились, присмирев, в своенравно покинутый ими приют. А приют был надежен как прежде: Лидгейт безропотно смирился со своей невеселой долей. Он сам сделал своей избранницей это хрупкое существо и взвалил себе на плечи бремя ее жизни. Теперь он должен был брести, сколько достанет сил, влача это бремя.
Все счастье сзади, горе впереди.
Шекспир, «Сонеты»
Изгнанники, как известно, имеют склонность обольщать себя надеждой, и удержать их в ссылке можно лишь насильственными мерами. Изгнав себя из Мидлмарча, Уилл Ладислав не отрезал себе пути к возвращению. Оно зависело от его воли, а та не была непреодолимой преградой, ибо определялась расположением его духа, всегда готового подладиться к новому умонастроению и с учтивыми поклонами и улыбками заскользить с ним в такт. С каждым месяцем Уиллу все трудней было ответить, что мешает ему наведаться в Мидлмарч, просто для того, чтобы узнать что-то о Доротее; и если при этом ему придется случайно с ней встретиться, то нет никаких причин стыдиться того, что, отказавшись от прежних намерений, он предпринял эту вполне невинную поездку. Вместе им никогда не быть, а потому простительно его желание ее увидеть, что же касается ее бдительных родственников, как дракон стерегущих ее, их мнение с переменой места и по прошествии времени казалось Уиллу все менее важным.
А тут возник и совершенно независимый от Доротеи повод, благодаря которому поездка в Мидлмарч представлялась долгом человеколюбия. Уилл проявил бескорыстный интерес к одному из поселений, которое предполагалось разбить на Дальнем Западе, и коль скоро для того, чтобы это было основательно сделано, требовались денежные средства, у него возникла благая идея пожертвовать для осуществления этого проекта деньги, некогда предложенные ему Булстродом. Эту идею Уилл счел весьма сомнительной и чуть было сразу же не отказался от нее, движимый нежеланием вступать в новые переговоры с банкиром, если бы его не осенило внезапное предположение, что поездка в Мидлмарч поможет ему составить более здравое мнение об этом вопросе.
С этой целью, как уверил себя Уилл, он отправился в путь. Он собирался рассказать о своих сомнениях Лидгейту и испросить его совета, собирался он также провести в его доме несколько приятных вечеров, музицируя и дружески пикируясь с прекрасной Розамондой, не обойдя вниманием и своих лоуикских друзей. Не его вина, если дом священника расположен слишком близко от Лоуик-Мэнора. Он не показывался у Фербратеров накануне отъезда, боясь, как бы его не обвинили в том, что он ищет случайных встреч с Доротеей, но голод усмирит кого угодно, а Уилл алкал узреть давно не виденные им черты и услышать голос, которого давно уже не слышал. Ему ничто не заменяло их – ни опера, ни жаркие политические споры, ни лестный прием (в разных глухих уголках) его передовых статей.
Итак, он посетил знакомые края, заранее предвидя все и только опасаясь, что визит будет лишен сюрпризов. Но монотонный провинциальный мирок оказался словно начинен динамитом, взрывами оборачивались даже пикировка и музицирование, и самый первый день визита стал самым роковым в его жизни. Он чувствовал себя на следующее утро настолько изнуренным и так страшился немедленных последствий, что, увидав за завтраком, как прибыл риверстонский дилижанс, торопливо вышел из дому и купил в нем место, чтобы спастись хотя бы на день от необходимости что-нибудь делать или говорить в Мидлмарче. Уилл Ладислав оказался в запутанном и сложном положении, каковые в нашей жизни случаются гораздо чаще, нежели мы способны себе вообразить. Лидгейт, человек, к которому он испытывал самое искреннее уважение, попал в беду и заслуживал глубокого и пылкого участия, а неожиданное обстоятельство, побуждавшее Уилла сторониться дома Лидгейтов и даже совсем там не показываться, лишило его возможности проявить это участие. Чувствительный Уилл, который, принимая все слишком близко к сердцу, любое событие истолковывал драматически, был удручен, сделав открытие, что Розамонда отвела ему значительное место в своих грезах, и, поддавшись гневу, казалось, еще более усугубил неловкость своего положения. Он корил себя за жестокость и в то же время боялся обнаружить всю полноту раскаяния; он должен побывать у нее еще раз, с друзьями так не расстаются, но как, однако, страшно, что у этой женщины есть право притязать на его участие. Расстилавшаяся перед ним жизненная перспектива казалась столь безрадостной и мрачной, словно ему отрезали ноги и в дальнейшем ему предстоит ходить на костылях. Ночью он раздумывал, не купить ли место не в риверстонском, а в лондонском дилижансе, а Лидгейту послать записку, где он сошлется на непредвиденные обстоятельства, которые потребовали его немедленного отъезда. Но он не в силах был уехать так внезапно: похоронив надежду, которая не увядала, несмотря на доводы рассудка, лишившись счастья думать о Доротее, он не мог сейчас, едва это случилось, смириться с горем и немедленно пуститься в путь, путь сумрачный и безысходный.