– Мы вместе полистаем мои итальянские гравюры, – продолжал этот добродушный знаток живописи. – У меня много подобных вещей накопилось за все эти годы. В нашей глуши обрастаешь мхом, знаете ли. Нет, нет, не вы, Кейсобон, вы продолжаете свои ученые занятия, но вот мои лучшие идеи понемногу увядают… не находят себе применения. Вам, молодежи, надо беречься лени. Я был слишком ленив, знаете ли, а ведь я мог бы оказаться где угодно.
– Своевременное предупреждение, – заметил мистер Кейсобон, – но пройдемте в дом, пока барышни не устали стоять.
Когда они отошли, юный Ладислав вновь опустился на скамью и продолжал рисовать тис, но на его губах заиграла улыбка, она становилась все шире, и наконец он откинул голову и расхохотался. Отчасти его позабавило впечатление, которое произвел его набросок, отчасти – его сумрачный родственник в роли влюбленного, а отчасти – определение места, которого мистер Брук мог бы достичь, если бы ему не помешала лень. Улыбка и смех делали лицо мистера Уилла Ладислава очень симпатичным – в них была только искренняя веселость без тени злой насмешки или самодовольства.
– Кейсобон, а чем намерен заняться ваш племянник? – спросил мистер Брук, когда они направились к дому.
– Мой родственник, хотели вы сказать, – не племянник.
– Да-да, родственник. Какую карьеру он избрал, знаете ли?
– К большому сожалению, ответить на этот вопрос затруднительно. Он учился в Регби, но не пожелал поступить в английский университет, куда я с радостью его поместил бы, и, как ни странно, предпочел пройти курс в Гейдельберге. А теперь он хочет снова уехать за границу без какой-либо определенной цели – ради, как он выражается, культуры, что должно послужить подготовкой он сам не знает к чему. Выбрать себе профессию он не желает.
– Полагаю, у него нет никаких средств, кроме того, что он получает от вас?
– Я всегда давал ему и его близким основания считать, что в пределах благоразумия обеспечу суммы, необходимые, чтобы он мог получить хорошее образование и начать деятельность на избранном им поприще, а потому не имею права обмануть надежды, которые пробудил, – сказал мистер Кейсобон, сводя свое поведение к одному лишь исполнению долга, и Доротея восхитилась его деликатностью.
– Его влекут путешествия, быть может, он станет новым Брюсом или Мунго Парком [42] , – заметил мистер Брук. – Одно время я и сам об этом подумывал.
– Нет, его нисколько не прельщают исследования, расширение наших познаний о земле. Это была бы цель, которую я мог бы одобрить, хотя и не поздравил бы его с выбором карьеры, столь часто завершающейся преждевременной и насильственной смертью. Но он вовсе не хочет получить более верные сведения о поверхности земли и говорил даже, что предпочтет не знать, где находятся истоки Нила, и что следует оставить некоторые области неисследованными как заповедник для поэтического воображения.
– А в этом что-то есть, знаете ли, – заметил мистер Брук, чей ум, бесспорно, отличался беспристрастностью.
– Боюсь, это лишь признак общей его распущенности и неумения доводить что-либо до конца – свойств, не сулящих ему ничего хорошего ни на гражданском, ни на духовном поприще, даже если бы он подчинился обычным правилам и выбрал себе профессию.
– Быть может, препятствием служит его совесть, сознание собственной непригодности, – сказала Доротея, которой хотелось найти благожелательное объяснение. – Юриспруденция и медицина – очень серьезные профессии, связанные с большой ответственностью, не так ли? Ведь от врача зависит здоровье человека, а от юриста – его судьба.
– Да, конечно. Однако, боюсь, мой юный родственник Уилл Ладислав отвергает эти призвания главным образом из-за нелюбви к упорным и добросовестным занятиям, к приобретению знаний, которые служат необходимой основой для дальнейшего, но не прельщают неусидчивые натуры, ищущие сиюминутных удовольствий. Я растолковывал ему то, что Аристотель изложил со столь восхитительной краткостью: труд, составляющий цель, должен быть ценой множества усилий предварен приобретением подсобных знаний и уменья, достичь же этого можно только терпением. Я указывал на собственные мои рукописи, которые вобрали в себя изыскания многих лет и служат лишь преддверием к труду, далеко еще не завершенному. Но тщетно. В ответ на доводы такого рода он называет себя «Пегасом», а всякую работу, требующую прилежания, – «уздой».
Селия засмеялась. Ее удивило, что мистер Кейсобон способен говорить смешные вещи.
– Но из него, знаете ли, может выйти новый Байрон, или Чаттертон, или Черчилль, или кто-нибудь в этом же роде, – сказал мистер Брук. – А вы отправите его в Италию или куда там он хочет уехать?
– Да. Я согласился выдавать ему скромное пособие в течение примерно года – большего он не просит. Пусть испытает себя на оселке свободы.
– Вы так добры! – сказала Доротея, глядя на мистера Кейсобона с восхищением. – Это очень благородно! Ведь, наверное, есть люди, которые не сразу находят свое призвание, не правда ли? Они кажутся ленивыми и слабыми, потому что еще растут. Мы ведь должны быть очень терпеливы друг с другом, не правда ли?
– Я полагаю, терпение тебе вдруг начало нравиться потому, что ты помолвлена, – сказала Селия, едва они с Доротеей остались одни в передней, снимая накидки.
– Ты намекаешь, что я очень нетерпелива, Селия?
– Да – если люди не делают и не говорят того, чего хочется тебе.
Со времени помолвки Доротеи Селия все меньше боялась говорить ей неприятные вещи: умные люди вызывали теперь у нее еще более презрительную жалость, чем прежде.
Не избежать простуды тому, кто кутается в шкуру неубитого медведя.
Томас Фуллер [43]
Уилл Ладислав не нанес визита мистеру Бруку – шесть дней спустя мистер Кейсобон упомянул, что его молодой родственник отправился за границу. Холодная неопределенность, с какой это было сказано, не допускала дальнейших расспросов. Впрочем, Уилл сам заявил только, что едет в Европу, и не пожелал уточнить свой маршрут. Гений, считал он, по самой сути своей не терпит никаких оков: с одной стороны, ему нужна полнейшая свобода для самопроизвольных проявлений, а с другой – он обязан обрести состояние высочайшей восприимчивости, дабы вселенская весть, которая наконец-то призовет его к предназначенным ему свершениям, не пропала втуне. Существует немало различных состояний высочайшей восприимчивости, и Уилл добросовестно испробовал многие из них. Ему не особенно нравилось вино, и все же он несколько раз напился, просто чтобы испробовать эту форму экстаза; однажды он не ел весь день, пока не ослабел от голода, а затем поужинал омаром; он пичкал себя опиумом, пока не расхворался. Но все эти усилия не дали хоть сколько-нибудь ощутимых результатов, а после опытов с опиумом он пришел к выводу, что организм Де Куинси [44] был, по-видимому, совершенно не похож на его собственный. Условия, долженствующие пробудить гений, еще не обнаружились, вселенная еще не призвала его. Но ведь и Цезарь одно время довольствовался лишь величественными предчувствиями. Нам известно, какой маскарад являет собой грядущее и какие блистательные фигуры скрываются в пока еще беспомощных зародышах. Собственно говоря, мир полон обнадеживающих аналогий и красивых, но сомнительных яиц, носящих название «возможностей». Уилл достаточно ясно видел грустный пример затянувшегося высиживания, когда цыпленок так и не появился на свет, и только благодарность мешала ему смеяться над Кейсобоном, чьи упорные старания, кипы и кипы предварительных заметок и тоненькая свечка ученой теории, долженствующая озарить все древние руины мира, словно бы слагались в басенную мораль, которая подтверждала, что Уилл совершенно прав, бесстрашно поручая свою судьбу попечению вселенной. Он считал это бесстрашие знаком гения, и, во всяком случае, оно не свидетельствовало об обратном, ибо гений заключается не в самодовольстве и не в смирении, а в способности вместо общих неопределенных рассуждений творить или совершать нечто вполне конкретное. А потому пусть Уилл Ладислав отправляется за границу без наших напутственных пророчеств о его будущем. Из всех разновидностей ошибок пророчество – самая бессмысленная.