– Так значит, сударь, ты платишь десять процентов за ссуду, которую обязался вернуть, заложив мою землю, когда я отойду к праотцам, э? Ну, скажем, ты дал мне год жизни. Но ведь у меня еще есть время изменить завещание.
Фред покраснел. Денег на подобных условиях он по понятным причинам не занимал, но действительно говорил – и, возможно, с куда большей уверенностью, чем ему помнилось, – о том, что сумеет расплатиться с нынешними своими долгами, получив землю Фезерстоуна.
– Я не понимаю, что вы имеете в виду, сэр. Никаких денег я никогда под подобный ненадежный залог не занимал. Объясните мне, будьте так добры.
– Нет уж, сударь, это ты объясняй. У меня ведь есть еще время изменить завещание, вот так-то. Я в здравом уме: могу без счетов вычислить сложные проценты и назвать по фамилии всех дураков не хуже, чем двадцать лет назад. Да и какого черта? Мне еще нет восьмидесяти. Но вот что я тебе скажу: ты давай-ка возражай.
– Но я уже возразил, сэр, – ответил Фред с некоторым раздражением, забывая, что его дядя в своей речи не делал различия между возражением и опровержением, хотя смысла этих понятий отнюдь не путал и про себя нередко удивлялся, сколько дураков принимают его голословные утверждения за доказательства. – Но готов возразить еще раз: это глупая выдумка, и ничего больше.
– Э-э, нет! Ты мне документик подай. Рассказывал-то надежный человек.
– Так назовите его, и пусть он укажет, у кого я занял деньги. Тогда я смогу опровергнуть эту ложь.
– Человек, скажу я тебе, куда как надежный – без его ведома в Мидлмарче мало что случается. Это твой распрекрасный, благочестивый дядя. Ну, так как же? – Тут мистер Фезерстоун содрогнулся от внутреннего смеха.
– Мистер Булстрод?
– А то кто же?
– Ну, так эта сплетня выросла из каких-нибудь его нравоучительных замечаний по моему адресу. Или вам сказали, что он назвал человека, который ссудил меня деньгами?
– Если такой человек есть, так Булстрод знает, кто он, можешь быть спокоен. А если ты, скажем, только пытался занять, а тебе не дали, Булстрод и про это знал бы. Принеси мне от Булстрода писульку, что он не верит, будто ты обязался заплатить свои долги моей землей. Ну, так как же?
На лице мистера Фезерстоуна одна гримаса сменяла другую: он доказал здравость своего ума и твердость памяти и теперь давал выход безмолвному торжеству.
Фред понял, что попал в весьма неприятное положение.
– Вы, наверное, шутите, сэр. Мистер Булстрод, как и всякий человек, может верить во многое такое, что на самом деле вовсе и не правда, а меня он недолюбливает. Мне нетрудно добиться, чтобы он написал, что не знает никаких фактов, подтверждающих сплетню, которая до вас дошла, хоть это и может повести к неприятностям. Но как же я потребую, чтобы он написал, чему про меня верит, а чему не верит! – Фред перевел дух и добавил в расчете на дядюшкино тщеславие: – Джентльмены таких вопросов не задают.
Но его маневр оказался бесполезным.
– Понимаю, понимаю. Ты больше боишься обидеть Булстрода, чем меня. А что он такое? У него в наших краях нет ни клочка земли. Легкую наживу ему подавай! Чуть дьявол перестанет ему подсоблять, так от него пустое место останется. Вот и вся цена его благочестию: господа хочет в долю взять. Ну, уж это – шалишь! Когда я в церковь хаживал, одно я понял раз и навсегда: господь, он к земле привержен. Обещает землю и дарует землю, и кому ниспосылает богатство, так зерном и скотом. А ты вот на другую сторону перекинулся, и Булстрод с легкой наживой тебе больше по вкусу, чем Фезерстоун и земля.
– Прошу прощения, сэр, – сказал Фред. Он встал со стула и, повернувшись спиной к камину, пощелкивал хлыстом по сапогу. – Ни Булстрод, ни легкая нажива мне вовсе не по вкусу.
Он говорил угрюмо, понимая, что его слова бесполезны.
– Ну-ну, без меня ты, как вижу, легко обойдешься, – начал мистер Фезерстоун, которому в душе очень не хотелось, чтобы Фред повел себя независимо. – Тебе ни земли не надо, чтобы помещиком зажить, чем в попах-то голодать, ни сотни фунтов в задаточек. Мне-то все едино. Я хоть пять приписок к завещанию сделаю, а банкноты свои приберегу на черный день. Мне-то все едино.
Фред снова покраснел. Фезерстоун редко дарил ему деньги, и лишиться ста фунтов сейчас ему было куда обиднее, чем земли в отдаленном будущем.
– Вы напрасно считаете меня неблагодарным, сэр. И к вашим добрым намерениям по отношению ко мне я отношусь с должным уважением.
– Вот и хорошо. Так докажи это. Принеси мне письмо от Булстрода, что он не верит, будто ты хвастал и обещал уплатить свои долги моей землицей, а тогда, если ты попал в какую-нибудь переделку, мы посмотрим, не смогу ли я тебя выручить. Ну, так как же? По рукам? А теперь поддержи меня, я попробую пройтись по комнате.
Фред, как ни был он раздосадован, невольно пожалел никем не любимого, никем не уважаемого старика, который еле передвигал распухшие от водянки ноги и выглядел совсем беспомощным. Поддерживая дядю под локоть, он думал, что не хотел бы стать таким дряхлым и больным, и терпеливо выслушивал обычную воркотню, сначала у окна – о цесарках и о флюгере, а затем перед немногочисленными книжными полками, главное украшение которых составляли Иосиф Флавий [53] , Колпеппер, «Мессиада» Клопштока в кожаных переплетах и несколько номеров «Журнала Джентльмена».
– Прочти мне названия книжек. Ну-ка, ну-ка! Ты ведь обучался в университете.
Фред прочел заглавия.
– Так к чему девочке еще книги? Для чего ты ей их возишь?
– Они доставляют ей удовольствие, сэр. Она любит читать.
– Слишком уж любит, – сварливо заметил мистер Фезерстоун. – Все предлагала почитать мне, когда сидела со мной. Но я этому положил конец. Почитает вслух газету, ну и довольно для одного дня. А чтобы она про себя читала, так я этого терпеть не могу. Так смотри, больше ей книг не вози, слышишь?
– Слышу, сэр. – Фред не в первый раз получал это приказание и продолжал втайне его нарушать.
– Позвони-ка, – распорядился мистер Фезерстоун. – Пусть девочка придет.
Тем временем Розамонда и Мэри успели сказать друг другу гораздо больше, чем Фред и мистер Фезерстоун. Они так и не сели, а стояли у туалетного столика возле окна. Розамонда сняла шляпку, разгладила вуаль и кончиками пальцев поправляла волосы – не белобрысые и не рыжеватые, а золотистые, как у младенца. Мэри Гарт казалась совсем некрасивой между этими двумя нимфами – одной в зеркале и другой перед ним, – которые глядели друг на друга глазами небесной синевы, такой глубокой, что восхищенные наблюдатели могли прочесть в них самые неземные мысли, и достаточно глубокой, чтобы скрыть истинный их смысл, если он был более земным. В Мидлмарче лишь двое-трое детей могли бы потягаться с Розамондой белокуростью волос, а облегающая амазонка подчеркивала мягкость линий ее стройной фигуры. Недаром чуть ли не все мидлмарчские мужчины за исключением ее братьев утверждали, что мисс Винси – лучшая девушка в мире, а некоторые называли ее ангелом. Мэри Гарт, наоборот, выглядела самой обычной грешницей – смуглая кожа, вьющиеся темные, но жесткие и непослушные волосы, маленький рост. А сказать, что она была зато наделена всеми возможными добродетелями, значило бы уклониться от истины. Некрасивость, точно так же, как красота, несет с собой свои соблазны и пороки. Ей часто сопутствует притворная кротость или же непритворное озлобление во всем его безобразии. Ведь когда тебя сравнивают с красавицей подругой и называют дурнушкой, этот эпитет, несмотря на всю его справедливость и точность, вызывает далеко не самые лучшие чувства. Во всяком случае, к двадцати двум годам Мэри еще не приобрела того безупречного здравого смысла и тех превосходных принципов, какими рекомендуется обзаводиться девушкам, не столь щедро взысканным судьбой, словно эти качества можно получить по желанию в надлежащей пропорции с примесью покорности судьбе. Живой ум сочетался в ней с насмешливой горечью, которая постоянно обновлялась и никогда полностью не исчезала, хотя иногда и смягчалась благодарностью к тем, кто не учил ее быть довольной своим жребием, а просто старался сделать ей что-нибудь приятное. Приближение поры женского расцвета сгладило ее некрасивость, в которой, впрочем, не было ничего отталкивающего или болезненного, – во все времена и на всех широтах у матерей человеческих под головным убором, иногда изящным, а иногда и нет, можно было увидеть такие лица. Рембрандт с удовольствием написал бы ее, и эти крупные черты дышали бы на полотне умом и искренностью. Потому что искренность, правдивость и справедливость были главными душевными свойствами Мэри – она не старалась создавать иллюзий и не питала их на свой счет, а в хорошем настроении умела даже посмеяться над собой. Так и теперь, увидев свое отражение в зеркале возле отражения Розамонды, она сказала со смехом: