Единственные | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Похоже, они оба были счастливы только в «Аншлаге»…

Но возвращаться туда Илона не хотела и не могла. Она не настолько любила театр, чтобы тратить на него кучу времени в отсутствие Буревого. А что же тогда она любила – понять было трудно. Она почти перестала читать и даже мечтать о том, как отыщет в Москве Буревого. Что-то в ней иссякло. И однажды она увидела во сне Яра.

Сперва она подумала, что это Буревой. Потом догадалась.

– Отдай мне это, – сказал Яр.

– Что – это?

Он протянул руку.

– Возьми и положи сюда, хорошо, крошка? Мне совсем немного надо. Я ж столько для тебя сделал, а ты не хочешь отдать какую-то мелочь?

Илона не поняла, о чем речь, но полезла рукой за пазуху (по логике сна был на ней почему-то бордовый материнский халат, запомнившийся с детства, тяжеленный и с витым поясом), нашарила и протянула Яру две какие-то штучки, размером чуть поменьше грецкого ореха, похожие на японские костяные нэцке и на свернувшихся клубочком котят. Были они вроде бы темно-коричневые или даже бурые, с желтоватыми пятнышками на выступающих округлостях, как будто отполированных.

– Да, два, – сказал Яр. – Очень хорошо. Значит, это и отдашь. Немного, но хоть что-то. Запомнила? Сейчас мне некогда, но потом я приду, и ты отдашь. А пока наслаждайся жизнью.

– Ты вообще куда пропал? – спросила Илона.

– Дела, сестренка, дела. Спрячь это и никому не показывай. Впрочем, никто и не попросит. Но если что – ты мне обещала, сестренка. Мне. Мне. Мне…

Илона посмотрела на две фигурки, как ей показалось – потяжелевшие. У одной блеснул крошечный глаз – словно открылся и закрылся. Но Илона уже понимала, что все это – сон, а во сне как раз эмбрион человеческого младенца должен превращаться в спящего кошачьего младенца и наоборот. Она сунула руку за пазуху, и фигурки там пропали.

Проснувшись, Илона пожарила себе яичницу с картошкой и стала собираться на работу. Все та же кухня, и все та же сковородка, и все тот же шкаф, и отлаженный за пару лет маршрут постель-туалет-кухня-ванная-шкаф-в-спальне, – все это вдруг показалось ей особым изощренным способом медленного самоубийства. Так не проще ли сразу? Или есть варианты?

Варианты были – знакомые по ахматовским стихам: «У кладбища направо пылил пустырь, а за ним голубела река. Ты сказал мне: «Ну что ж, иди в монастырь или замуж за дурака…»

Илона расхохоталась, подумав: чем корректура не монастырь со строгой и умной игуменьей? Потом подумала, что это – уже на всю жизнь, потом сказала себе, что нужно вырваться туда, где живут веселые и талантливые люди, потом задала вопрос: а нужна ли она этим людям?

Хотелось не того, что вокруг, а чего именно – непонятно. И она расплакалась.

А потом она все же собралась с силами и пошла на работу.

На работе у нее была беда. Называлась: Ромка.

Рома после той истории стал чуточку другим – не то чтобы серьезнее, а как-то жестче. Он довольно быстро научился командовать выпускающими и бригадой. Он не вился вокруг Илоны, как раньше, но она знала – он наблюдает и все видит. Когда бы она слышала, как старый вояка Иван Дмитриевич вправляет Роме мозги, то бежала бы из редакции без оглядки. Хоть в дворники, хоть зимой на перекрестке мороженой картошкой торговать!

Если бы Рома целовал в щеку, как раньше, все было бы проще – она бы ощущала свою власть над ним, а такие ощущения женщине просто необходимы. Но он соблюдал дистанцию, и это беспокоило. В тех случаях, когда они покидали редакцию в одно время, Рома провожал Илону, но она знала: это контроль. Он хочет быть уверен, что она попала именно домой, а не к Оле. И он говорит о редакционных делах, о необходимости вычитывать машинописные оригиналы до того, как их сдадут в наборный цех, для чего рабочий день корректуры должен начинаться хотя бы на полчаса раньше. Она отвечает, что материалы, которые сам на раздолбанной «Эрике» печатает Гена Ветлугин, попадают в секретариат даже без визы завотделом партийной жизни Петренко, просто потому, что все к этому привыкли. И дальше Роме с Илоной хватает разговоров о Ветлугине до самого ее подъезда. И есть в этом натуральная смертная тоска!

И что удивительного, если в один мерзкий вечер Илона, придя домой и услышав просьбу матери сбегать в дежурную аптеку, спустилась вниз, взяла лекарства, принесла их, а потом, когда мать ушла на кухню за стаканом воды, снова выскочила из дома.

Оля сидела на кухне с какой-то незнакомой сорокалетней женщиной, а на столе была бутылка водки. Впустив Илону, она вернулась на кухню.

– А я все рассказала Нюше, – сообщила она. – Нюшка, ты представляешь, я ему целочкой досталась!

Илона вспомнила Буревого. И впервые в жизни мысленно назвала его дураком. Ведь он не понял, что и она ему целочкой досталась! Значит, она столько лет любила дурака. Значит, сама – дура…

– Оль, налей мне фуфцик, – попросила Илона. Она не любила водки, но больше ничего Оля предложить не могла.

Потом, когда Нюша принесла из холодильника вторую бутылку, мир завертелся, как черно-белый мяч, поворачиваясь к Илоне то темной, то светлой стороной. Она то плакала, скорбя о своей глупости, то смеялась, повторяя:

– Ой, мамочки, какой же он дурак!

Нюша, раздухарившись, стала рассказывать матерные анекдоты. Они были безумно смешные. Потом Илона обнаружила, что не помнит, отнесла ли матери лекарства.

– Я пойду домой. Олька, проводи меня домой, я должна таблетки принести, – твердила она и вдруг заплакала: ей стало безумно жаль мать.

Домой она с большим трудом добралась к четырем утра.

Рома, естественно, не знал, как она провела ночь. В десять утра он позвонил ей с новостью – пошел официоз, случилась какая-то чрезвычайная встреча с участием генсека и чуть не всего Политбюро, а Ася только что сообщила, что заболела, и нужно мчаться в контору на всех парах.

Официоз шел километрами. Телетайпные ленты, разрезанные на куски длиной сантиметров в сорок, скалывались в толстые стопки и отправлялись в набор.

– Ты извини, но если не начать читать вовремя, то мы до утра не кончим, – сказал Илоне Рома. – И так у нас по вине корректуры в этом месяце записано два опоздания.

Это было чистой правдой.

Илоне было плохо, и она не могла этого показать Роме, он бы сразу догадался, откуда такое странное самочувствие. И показать это Регине, в паре с которой она читала гранки, Илона тоже не могла. Регина была врагом. Выбежав на пару минут из корректорской, Илона выпила в типографском буфете черный кофе, который ей сделали такой бешеной крепости, что глаза на лоб полезли. Бодрости хватило ненадолго. После четвертой чашки ей стало плохо, сердце так забилось, что она испугалась. В отделе спорта был диван – этот диван помнил, наверно, не то что первую мировую, а еще крымскую войну. Если бы он заговорил – редакцию, пожалуй, ликвидировали бы как главный городской очаг разврата. Илона легла на этот диван и попыталась прийти в себя. Там ее и нашел Рома.