Красный Элвис | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Есть у меня приятель, его зовут Каганович, юридические консультации, правовая защита; и с ним произошел такой случай. Его подружка решила, что им время как-то более четко оформить свои отношения, поскольку встречались они уже третий месяц, а дальше пьяного секса дело не шло. И не то чтобы им это не нравилось, просто однажды она сама предложила перевезти к нему вещи. Как это обычно происходит, однажды утром он куда-то спешил и, не имея лишних ключей, помогал ей собраться. Утром она собираться не любила, то есть она не любила собираться вообще, а утром об этом и речи не могло быть. Она по ошибке хватала его одежду, допивала вчерашнюю водку, стоявшую на ночном столике, тушила окурки в его чае — одним словом, он опаздывал, а она не уходила. «Послушай, — сказала она, отдавая ему его ботинок, в который уже успела пролить водку, — чего ты мучаешься, давай я перевезу к тебе вещи, и все будет хорошо». «Думаешь? — засомневался он. — Ну ладно, давай, только сейчас выметайся отсюда, я опаздываю». Она обиженно запустила в него ботинком. Вернулась она на следующее утро, таща за собой безразмерный чемодан. «Я взяла вещи повседневного употребления, — заявила она холодно. — Меня не хотели пускать с ними в трамвай, представляешь? Где можно положить мои книги?» Из книг она привезла третий том энциклопедии на букву «г». «Остальные ты что, уже прочитала?» — спросил Каганович. «Я генетикой занимаюсь», — ответила она и положила третий том под подушку.

На самом деле она к нему не переехала, она и дальше пропадала где-то неделями, появлялась на день, точнее, на ночь и снова исчезала. Вещи лежали посреди комнаты. Каганович долго к ним привыкал, пытался собрать их, сложить в кучу, но она каждый раз приходила и вываливала из чемодана какие-то коробки и пакеты, свертки и альбомы. «Не трогай мои вещи, — обижалась она, — не трогай их и не ройся в моем чемодане, извращенец». Она была идеальным объектом для клептомании, поскольку с вещами у нее отношения откровенно не складывались. Она постоянно оставляла их в барах и столовых, забывала на почте и теряла в трамваях, которыми откуда-то добиралась. Каганович даже не знал точно, где она живет. Приблизительно представлял себе, поскольку она часто ездила трамваями, и при желании можно было бы как-то проследить за маршрутом, находя в вагонах и на остановках ее зонтики и блокноты, карандаши и фломастеры, другие вещи ее повседневного употребления. Идя за ними, можно было бы вычислить ее жилище, усеянное еще бо́льшим количеством одежды и книжек, вязаных шапок и перчаток. У нее было очень много вещей. Возможно, именно поэтому она не хотела переезжать из своего злосчастного обиталища, о котором рассказывала страшные истории, мол, трамваи, соседи, постоянно исчезают вещи. Она с ужасом думала, как придется все это собирать, распихивать по чемоданам, тянуть на себе. Каганович думал об этом с неменьшим ужасом. Одним словом, тема их пугала, и они старались об этом не говорить. Они вообще старались не говорить — в подобных случаях, когда люди могут рассказать друг другу так много, они, как правило, молчат. Потому что в подобных случаях любая попытка о чем-то поговорить превращается во вскрытие тела с последующим стремлением спрятать труп куда-нибудь подальше.

Тем более для нормального общения не обязательно говорить, достаточно просто внимательно слушать. А в случае с ней и расспрашивать о чем-то не требовалось, достаточно было лишь однажды ее увидеть, потому что она вела себя как трава, если можно себе представить траву с такой биографией. Скажем, когда она говорила по телефону и связь внезапно обрывалась, она реагировала так, будто это оборвалась подача кислорода, и она просто не понимала, как так вышло и чем теперь она должна заполнять свои легкие. Достаточно было просто наблюдать за ней, за ее привычками, за изменением ее настроения, тем более что оно у нее постоянно менялось — такое ощущение, что у нее настроения вообще не было. Это тоже можно было понять — перепады давления, недостаточная влажность. Какое может быть настроение, если тебе с утра перекрыли подачу кислорода? Такие странные отношения двух даунов, которые никак не могут договориться, поскольку мало того, что являются даунами, так еще и говорят на разных языках, как тут договоришься? Отношения держатся на постоянном замалчивании, на тишине, на ровном безмолвном дыхании, которое в некие моменты — как правило, ближе к утру — наконец становится настолько тихим, насколько возможно, чтобы только не остановилось сердце. Самое худшее начиналось с утра, когда Каганович куда-то срывался, что-то ей говорил, к чему-то призывал и в чем-то обвинял. Тогда она начинала разгневанно кричать и угрожать, бегала по комнате и решительно собирала свои вещи, забегала в ванную, сгребала зубные щетки и одноразовые бритвы и распихивала их по карманам своих армейских штанов, хватала свои тампаксы и запускала ими в Кагановича. «Отдай мою щетку», — говорил он, но она показывала фак и выбегала из ванной, копалась в постели, вытаскивала оттуда третий том энциклопедии, вытаскивала журналы, белье и ботинки. «Неужели я на этом спал?» — думал Каганович. Она перекатывалась на другую сторону кровати и вытаскивала из-под него свою любимую пепельницу в форме Элвиса. «Смотри, — кричала она, — Элвиса я забираю!» «Твой Элвис — американский ублюдок», — говорил он ей, после чего она победоносно высыпала окурки в постель и бросала Элвиса в свой рюкзак. «И это я тоже забираю», — она бежала на кухню и сгребала в рюкзак фен и вилки, кассеты и охотничий нож, недопитую водку и теплые августовские яблоки, потом вбегала обратно в комнату и хватала уже все, что попадалось на глаза, — например, телефонные справочники, которые она откуда-то и непонятно для чего притащила перед этим. Она пыталась впихнуть справочники в рюкзак, но рюкзак уже был переполнен бельем и яблоками. Тогда она нервно вытаскивала Элвиса, давала подержать Кагановичу, впихивала-таки справочники в рюкзак и, рассыпая во все стороны проклятия, выскакивала на лестницу. Каганович выходил за ней. Она, демонстративно не оглядываясь, сбегала по ступенькам вниз. «Эй, — кричал он ей, — ты забыла своего американского ублюдка!» Она останавливалась, замирала на миг, потом решительно поднималась назад, выхватывала пепельницу и, угрожающе размахивая ею в воздухе, бежала на трамвайную остановку.


Корпорация — это как анонимные алкоголики: она не лечит, зато дает понять, что не один ты так облажался. Философия корпоративности лишь на первый взгляд лежит в плоскости сугубо профессиональных отношений. На самом деле корпорация остается с тобой, даже когда ты о ней не думаешь. Хотя попробуй о ней не думать, и она пробьет твою грудную клетку в самом тонком месте. Вкус корпорации остается на твоих пальцах, когда ты приходишь с собрания, ее запах впитывается в сукно твоего комбинезона. Корпорация проливается кофе на твои финансовые разработки, разъедает желтым производственным кариесом твои резцы, проникает тебе под кожу, как утопленники — под разбухший мартовский лед. Ты носишь ее с собой изо дня в день, из ночи в ночь, с производства — в банк, с вокзала — на стадион. Корпорация следит за тобой, она формирует твое социальное поведение. Ты отхаркиваешь ее с кровью после ночной драки, ты выдавливаешь ее по́том во время утреннего секса. Корпорация сидит в твоем горле во время разговоров, распыляется во время кашля, забивает тебе выдох во время утренних пробежек. За каждым твоим шагом стоит корпорация, за каждым твоим поступком угадывается ее внешняя политика, каждым своим словом ты повторяешь условия индивидуального контракта, который ты пытаешься любой ценой продлить. Корпорация выполняет функцию прикладных духовных практик. Корпорация делает из тебя человека, который не боится просыпаться утром и сверяется с рабочим планом. Корпорация учит тебя правильно расставлять вещи возле себя, так, чтобы не натыкаться на них в осенних сумерках. Корпорация упорядочивает твою персональную камеру, придавая ей более-менее цивилизованный вид, насколько это нужно тебе как работнику корпорации. Корпорация как разновидность церкви спасает души безнадежных грешников, которым гореть бы в аду, если бы не их профсоюзные билеты, которые они покажут святому Петру на заводской проходной, и старик просто вынужден будет допустить их к потустороннему небесному конвейеру, поскольку корпорация связывает все. Корпорация побеждает диалектику с ее недальновидным материализмом, корпорация попирает смертью смерть, потому что смерть на производстве — это начало хорошей карьеры, кто бы там что ни говорил. Корпорация сама по себе является формой сексуальности, поскольку в контексте корпоративной этики дух команды и чувство локтя перестают быть метафорами. Речь идет о способности в случае производственной надобности целиком заменить своего напарника, прикрыть его в прямом и переносном смысле. В какой-то момент ты откроешь для себя эту корпоративную бисексуальность, делающую тебя полноценным членом дружного коллектива, способного решать серьезные экономические задачи. Рабочая семья, собранная в кулак группа единомышленников, братья, обращенные корпорацией в большую единоверную общину, дают тебе возможность ощутить всю полноту личной жизни, которой ты не мог ощутить раньше, не влившись в команду. Корпорация дает тебе шанс на спасение, она избавляет тебя от холодных страстей, которые леденили твою душу, не давая ей до конца прогреться. Корпорация говорит тебе, что настоящий бизнес не предусматривает обогащения. Настоящий бизнес, — говорит корпорация, — требует постоянного капиталовложения, когда ты вкладываешь в корпорацию все свои сбережения, наперед зная, что по ним тебе и воздастся. Дети корпорации, как апостолы, вы идете с конференции на конференцию, с презентации на презентацию, обремененные великим корпоративным учением, держась за него и неся его страждущим, как хлеб и вино; словно первые, еще неумелые проповедники, обращаете вы в веру новых братьев и сестер прямо во время бизнес-ланчей; точно мученики, принимаете на себя тычки и враждебность этого мира, который поворачивается к вашей корпорации спиной, впадая во тьму и безверие. Свет над вашими головами, запах роз в ваших одеждах, золотом сияют ваши тени, когда вы проходите сквозь безъязыкую толпу. Вот только кариес, сука, кариес — тридцать два испорченных зуба, и никакой тебе, сука, медицинской страховки.