И вот они принесли. И Ксения Ивановна, вынув последнюю наполовину пустую бутылку, сказала:
– Пришлось Шломо Грамотному плеснуть немного и Ослу, а то мясной пирог, который ему Вандка приволокла, насухую не идет.
И после этих слов, можете мне не верить, я не настаиваю, случилась сцена – ну вылитый Гоголь! Вы, надеюсь, как люди образованные, поняли, что я имею в виду?.. А?.. Немая сцена!!! Из пиески «Ревизор»!!! Гоголя Николая Васильевича!!! Всех вдруг торкнуло, по какому такому поводу христианское население Города в воскресный неприсутственный день пьет-выпивает в присутственном месте. Ну и как после этого не выпить? И что нехарактерно, предложение это поступило не от русского, не от поляка, не от испанца, не от марана, а от самого что ни есть еврея. И не от сапожника по национальности Моше Лукича Риббентропа, а от самого что ни на есть еврейского человека Пини (Пинхуса) Гогенцоллерна, который закончил свою беседу с женой портного Гурвица, ее дочерью Шерой, мадам Пеперштейн, женой несуществующего реб Пеперштейна и прибыл-таки в Магистрат. Об задать вопрос, что этот Магистрат сам себе думает о его сыночке Шломо Грамотном, застрявшем на площади Обрезания с Ослом, ровно какой Апулей. Но прежде чем задать этот вопрос, Пиня намекнул, что хоть у евреев воскресенье рабочий день, но он как пенсионер Городского значения может выпить и в воскресенье, потому что у пенсионеров, будь они хоть трижды евреями, воскресенье не рабочий день. Если только в этот день не назначен субботник. Тогда тем более. А на пенсию Пиня вышел в возрасте между 750 и 1126 годами, по личному указу императора Нерона, за особые заслуги в связи с введением в Римской империи христианства. Тогда Пиню по ошибке бросили в клетку ко львам вместе с христианами. И львы этих христиан сожрали. Всех, включая актрису Дебору Керр. Как те ни молились Христу. А Пиню не сожрали. А почему – неизвестно. И тогда Пиня задумался: стоило ли обращать людей в христианство, чтобы их сожрали львы?.. И возблагодарил Господа (но уже своего) за чудесное спасение. И все римляне поняли, что Господь предпочитает евреев, а почему – это Его личное дело, и не надо Его мытарить, что да почему. Вон Иисус в свое время доспрашивался. Мол, почто оставил меня, Господи? Ну вот… Результат всем известен. Но люди – народ странный. Ведь все видели, что бывает. Все знают. Вон львы в империи ходят перекормленные. Евреев уже не жрут, сволочи волосатые, хипня поганая! А Пиня вон уже три тыщи лет как с нами в Городе. Так вот пенсию он выслужил за то, что наглядно доказал, что в Римской империи быть евреем лучше, чем христианином. И это последний случай в истории человечества, когда евреям было лучше. Наш Город не считается. Девица Ирка Бунжурна нарисовала его, чтобы в нем всем было хорошо. Но с помещением в центр композиции сцену пародии на тавромахию она опростоволосилась. Потому что если уж на старух бывает проруха, то на таких молодых девиц, как Ирка Бунжурна, прорухи слетаются как на… таких девиц, как Ирка Бунжурна. Я знаю, я сам в молодости на них слетался.
Так что Пиня вполне мог выпить и в воскресенье. Тем более что праздник. День Победы. Ровно в 2524 году Юдифь отрубила голову Олоферну мечом, который ей и передал Пиня Гогенцоллерн, и все филистимляне превратились в рабов. А раз Пиня мог выпить, то он и выпил. И обрел ясность мысли:
– Посмотрите за окно. Не за то, что справа, а за то, что слева. И что вы там видите? Ничего. Впрочем, как и за тем окном, что справа. Но! Спрашиваю я вас: чем отличается «ничего» за левым окном от «ничего» за правым? А тем, что за левым окном «ничего» – вот солнце зашло, и наступила ночь. И все кошки серы. И не только кошки. Но и Ослы! И кровиночка моя, Шломо Грамотный, тоже скрылся в ночном тумане, как милая Одесса. И не найти нам его вместе с Ослом, пока за правым окном не взойдет солнце. И скроется тьма! А утро, как говорят, вечера мудренее. Открываются винные лавки, и все такое…
Потрясенное тысячелетней мудростью Пини, городское христианство допило скудные остатки – потому что откуда ж взяться нескудным, если ее, родимую, кушать с утра, – и порешило с утра спустить вопрос в арабский квартал. Потому как у всех остальных рабочий день. А арабы в лице своей конфессиональной принадлежности к исламу – единственная община в Городе, которая еще не участвовала в определении участи Осла без определенного места жительства и ослоборца Шломо Гогенцоллерна по прозвищу Грамотный. И все разошлись. Только паненка Ванда осталась коротать ночь на площади Обрезания, чтобы скрасить Шломо ожидание рассвета. Порывалась также остаться на площади Обрезания Ксения Ивановна, сестра Василия Акимовича Швайко, чтобы приглядывать за Вандкой, желающей скрасить Шломо ожидание рассвета, но Василий Акимович это желание пресек.
И пока ночь гуляет по моему Городу, а его обитатели спят по своим жилищам, дарованным им Господом нашим, да пребудет Он вечно с народом моим, а если мы и ропщем иногда на Тебя, Господи, то Ты уж не обижайся на нас. Мы слабые, даже когда мы сильные, и не всегда можем выдержать испытания, которые Ты нам посылаешь. Ты, конечно, извини, но иногда я Тебя не понимаю, да и не могу понять, ибо нельзя четырьмя правилами арифметики объяснить матричное исчисление. То есть объяснить, наверное, можно. Но понять!.. Вы извините!
Но вот каким таким макаром сапожник Моше Лукич Риббентроп докатился до того, что русские алкаши держали его за своего, а многие даже завидовали стойкости его пред алкоголем, и когда весь наличествующий в Городе русский народ выпадал в осадок, то честь его сохранял Моше Лукич Риббентроп, который выпадал в осадок последним. И надо сказать, что отчество «Лукич» было не совсем его. То есть совсем не его. Да и «Риббентроп» – нельзя сказать, чтобы это была такая фамилия для еврея, с которой было бы не стыдно в свет выйти. Но постольку-поскольку Моше Лукич в свет не выходил, то и стыдиться было нечего. Лукичом его прозвали потому, что он лысиной был похож на Ленина, а кто это такой, вам знать необязательно. А Риббентропом его нарек адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский, когда Моше Лукич принес налоговую декларацию, что в прошлом налоговом году он прибил две набойки на сандалии Шеры, дочери портного Гурвица, и поменял подметку левого сапожка мадам Пеперштейн, жены реб Пеперштейна, которого никто никогда не видел. Потому что историю его я еще не придумал. Прочитав декларацию, адмирал поднял на сапожника строгие глаза и спросил:
– Это все?..
Шломо Лукич потупил взор. И Аверкий Гундосович потупил взор. И оба взора уперлись в ботфорты адмирала, которые Моше Лукич собственноручно сработал аккурат к Новому году. И у обоих перед потупленными взорами проплыли туфли, башмаки, ботинки, сапожки, опорки от Гуччи, мокасины от Гальяно, которые одним молотком да долотом сбил-сколотил расторопный еврейский мужик Моше Лукич для жителей Города. И что никак не соответствовало годовому доходу в 2 рубля 37 копеек. И адмирал поднял временно потупленный взор и ничего не сказал, а только посмотрел с укоризною. И тогда Моше Лукич горестно вздохнул. Вы бы тоже вздыхали горестно, если бы были евреем и на вас смотрел с укоризной начальник городского Магистрата. Вы бы враз поняли, что быть евреем не беда, а – вина. А после горестного вздоха Моше Лукич вторично горестно вздохнул, достал из нагрудного кармана сложенный вдвое лист бумаги, протянул его Аверкию Гундосовичу и деликатно отвернулся. Желтов-Иорданский развернул листок и прочел: «Тор secret. Дополнительное соглашение: остальное – пополам. Моше Лукич Розенклотц». Адмирал восхитился и воскликнул: