Перстень царя Соломона | Страница: 78

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я не успел возразить – он слишком быстро переменил тему, начав расспрашивать о семье. Узнав, что, несмотря на все мои усилия, его жена с матерью по-прежнему пребывают на подворье и там же находится его сын, поморщился, прокомментировав:

– Худая весть. Убьют их теперь. Потерзают всласть, а потом живота лишат.

Я промолчал, не зная, что сказать. Наконец выдавил, что кое-что придумал, только не знаю, получится ли.

– Получится,- кивнул в ответ Висковатый,- Верю, что получится. Как же иначе,- он натужно улыбнулся,- ты ж ангел. А у меня к тебе одна просьбишка: не уходи допрежь того, как меня казнят. До конца все досмотри. Все полегче, коль знать буду, что стоит сейчас рядышком душа христианская, коя ведает, что неповинен я. Тогда не сломлюсь. А потом, придет время, сыну все обскажешь, как было. Пусть ведает, что батюшка его и в час своей кончины душу не согнул и смерть приял гордо, пред мучителями не склоняясь, а… ежели инако узришь – о том не сказывай. Пусть он о моем позоре не ведает.

Ох как не хотелось мне обещать ему это. Понимал, что нельзя отказать человеку в его последней просьбе, но уж больно тяжкий крест она на меня налагала. Я и живодера-то, который, скажем, кошку или собаку мучает, готов до полусмерти отлупить, а тут придется смотреть на людские муки. Смотреть и молчать.

Нет, я и сам за смертную казнь, если она заслужена. Отменить ее в нашей стране мог только блаженный идиот, которому главное – прославиться среди гуманной мировой общественности и плевать на мнение большинства собственного народа. Но мучить – это перебор.

К тому же вина нынешних узников, кое-как бредущих по дороге к месту казни,- выдуманная. Таким признаниям в измене, когда тело извивается от нестерпимой боли, а глаза от нее же вылезают из орбит, и ты готов на все, чтоб получить хоть одно мгновение передышки, да и сама смерть видится избавлением от мук, то есть ожидается не просто с радостью, но и с нетерпением,- грош цена.

Я не хотел соглашаться. Но я не мог и отказать. После недолгого колебания я кивнул, нехотя выдавив хриплое:

– Буду. И расскажу.- Добавив с угрозой в голосе: – Все расскажу. Пусть знает.- И просительно: – А может, покаешься?

Тот упрямо мотнул головой:

– Не бывать шишке на рябинке, не расти яблочку на елке, а на вербе груше. Как ни гнись, а поясницы не поцелуешь. Мало ль чего хочется, да не все можется, потому и…

Он не договорил. Чья-то тень упала на лицо Висковатого, а мое плечо сжала тяжелая властная рука:

– Все, юрод. Кончилось твое время. Теперича царское наступает, так что иди отсель да помолись лучше за православные души.

Я огляделся. И впрямь дотопали. Оставалось перекрестить на прощание Ивана Михайловича, после чего, шагнув в сторону от телеги, я истошно завопил:

– Грядет молонья, ох грядет! Берегися, люд христианский!

И осекся, растерянно глядя на пустынную площадь, открывшуюся перед моими глазами. Народу почти никого. Еще бы. Такой жути здесь отродясь не бывало. В центре – большая загородка, внутри которой вбито несколько десятков кольев. К ним вместо поперечных перекладин привязаны какие-то бревна. Возле одного из крестов полыхает здоровенный костер, на котором в огромном пивном котле что-то кипит. Голгофа какая-то.

Ага, вон и государь. Ишь ты, прямо тебе воин – на коне, да в полном вооружении. Во всяком случае, шлем и копье я разглядел даже отсюда, издали. А кто там сзади, весь из себя и с кривой ухмылкой? Точно, наследничек. Иоанн Иоаннович. Собственной персоной. Совсем еще юный, всего шестнадцать лет, но благодаря папочкиному воспитанию уже вырос в большую сволочь. Следом, как водится, здоровенная свита. А это еще зачем? К чему тут стрельцы-то, да еще в таком количестве – никак не меньше тысячи? Лишь когда они окружили всю площадь полукругом, я понял – оцепление, чтоб при виде творящихся ужасов толпа не разбежалась. Да и нет тут никакой толпы – от силы полсотни наиболее смелых.

Дальше рассказывать тяжело – больно вспоминать. Лучше всего было бы забыть раз и навсегда, но я обещал Висковатому рассказать все сыну, да даже если бы не обещал, такое не забудешь.

Спустя время мне как-то раз даже приснилось это зрелище, да так явственно и четко, словно я опять очутился там. Только на сей раз я находился не в толпе, которую кое-как согнали на площадь с близлежащих улиц, а у столба, привязанный за руки и за ноги к доскам, изображающим косой Андреевский крест. Я был не на месте Висковатого – я был им.

Иначе как объяснить совершенно чужие воспоминания, где далекое босоногое детство причудливо перемежалось с моим посольством в Данию, а сладкие ночи с юной Агафьей горем от смерти первенца Михалки.

Оставалось лишь какое-то странное чувство, что во мне, бывшем государевом печатнике и царском любимце, всего месяц назад вершившем державные дела, сидит какой-то сторонний наблюдатель. Но оно было слабым и не имело особого значения. Куда важнее то, что сейчас происходило на площади.

Хотя временами это казалось невероятным – неужто он ив самом деле решился на такое?! – но оно и впрямь происходило. Мне, именно мне, гнусаво вычитывал несуществующие вины земский дьяк Поместного приказа Андрей Щелкалов. Они казались мне настолько глупыми, что я даже не обращал на дьяка внимания, пристально глядя в это время на сбитый неподалеку помост, на котором в тяжелом резном кресле с золоченым двуглавым орлом сверху восседал главный палач.

Тяжелые водянистые глаза его недовольно смотрели на меня. Недовольно, потому что я имел смелость не просто ему перечить, но и наотрез отказывался смириться, и сейчас у него оставался последний шанс сломить непокорного. Чем? А наглядно показать, что предстоящие муки еще можно отменить.

Именно потому чуть ли не две трети осужденных были милостиво прощены, несмотря на их мнимую виновность, в которой они сознались. Да, преимущественно это была мелочь: какие-то подьячие, пара монахов из числа служек архиепископа Пимена, несколько новгородских торговцев. Но были и те, кого изначально назвали душой великой измены.

Не веря своим ушам, продолжал стоять на месте прощеный царем чуть ли не один из самых главных «заговорщиков» – седой как лунь боярин Семен Яковля. Только окровавленная борода старика тоненько подрагивала на ветру. Он стоял до тех пор, пока опомнившиеся родичи не выскочили и на руках, почти волоком, не потащили его с площади, то и дело переходя с шага на бег – вдруг государь опомнится и вернет боярина обратно.

Дьяк вдруг стеганул меня плетью по голове.

– Признаешь первую свою вину? – не столько спрашивал, сколько подсказывал он ответ.

Я повернул голову. Щелкалов глядел на меня с тоскливой мольбой во взоре. А еще в его взгляде чувствовался панический страх. Странно. Когда я был там, на высоте, когда тот, что сидит в кресле на помосте, во всеуслышание высокопарно заявлял, что любит меня, как спасение души, этот внук конского барышника питал ко мне жгучую ненависть, а сейчас она куда-то бесследно ушла, пропала, растворилась во всепоглощающем, животном страхе.