– Вон Захарьины, – наконец пролепетал я. – Тоже не княжеского роду.
– Это верно, не урожденные Рюриковичи, как мы, – подтвердил тот. – И род их подлый, холопий. Но они московским государям исстари служат. Своим умом да заслугами их пращур Федор Кошка боярство заслужил. Потому выбрать из них невесту незазорно, а вот Собакину в женки взять – царской чести умаление. Государь же наш отечество свое блюдет накрепко и ронять его не станет. И вот что я тебе скажу, Константин Юрьич. Слыхал ты звон, да не узрел, где он, – усмехнулся князь и подобрел, даже скрипеть перестал. – Вот енту самую Марфу он на блуд и возьмет – для того государь ее и выбрал. Тут у меня, – заговорил он доверительным тоном, – об иных печаль. Ну, Шуйские побоку. У их девки никогда пригожими не были. А вот у Шереметевых, по слухам, ныне есть кого показать. У Сабуровых тоже бабы завсегда баские [47] , недаром покойный батюшка государя Василий Иоаннович Соломониду избрал и чуть ли не два десятка лет ожидал, когда она наконец наследника ему подарит. Но моя Машутка – все одно краше не сыскать, – закончил он торжествующе. – Так ведь?
– Так, Андрей Тимофеевич, – согласился я. – Краше твоей дочери, хоть весь белый свет обойди, не найдешь.
Не хотел я этого говорить. Понимал, что только хуже себе этим сделаю. Само вырвалось. А куда деваться? Против очевидного не попрешь. Не родилась еще та, которая ей в подметки годится.
– А раз так, – улыбнулся он, – то и иди себе почивать с богом. Ныне сторожу на ночь выставлять надобности нет, чай, спокойно в Твери, так ты хоть выспись, милый, а то вона как осунулся, одни глазищи блестят.
Заботливый, чтоб тебя.
И поплелся я спать. Утро вечера мудренее? Ну не знаю, не знаю. Может, и так, но при условии если ты не спишь, а думу думаешь. Тогда да. Где-то к середине ночи мозг отрешается от дневных стереотипов и начинает выдавать свежие мысли. Не факт, что они окажутся умными, но оригинальными – точно. Однако я и правда слишком устал, а потому спал без задних ног, так что ночь прошла впустую и идеи в моей голове отсутствовали вообще. Ни оригинальных, ни банальных – никаких.
А тут переправа через Волгу. Сутолока, толчея, желающих и без нас невпроворот – каждому охота на весеннее торжище раньше прочих попасть. Свезло мне. Рядом с Машей я оказался. Почти рядом, но Тимоха с чернявой не в счет. Это сам князь так распорядился. Между прочим, умно. Если что случится, возле княжны должны находиться люди молодые и крепкие, дабы суметь спасти, а от мамок проку мало. Они, пожалуй, вместо помощи еще и на дно ее потащат.
Но и тут разговор получился сумбурный. Я и так, я и эдак намекал насчет побега – сделала вид, что не понимает. Тогда бухнул в открытую: «Бежим, Маша!» А она ни в какую. Мол, нельзя без батюшкиного разрешения, без матушкиного благословения. Тогда нам счастья не будет. Видать, не судьба нам, друг сердешный. И в слезы. Вот только судьбе на людские рыдания наплевать – она иное любит. Ей больше крепкие да упрямые по душе, если таковая у нее вообще имеется. Но объяснять ничего не стал – бесполезно. Восемнадцать с половиной лет ее воспитывали, так неужто я сумею за какой-то час все переиначить? Да никогда.
Словом, и здесь неудача. Пришлось опять идти к князю. Но мои слова про Собакину, возможный блуд с прочими претендентками и так далее не помогли. Под конец моего с ним разговора он снова впал в раздражение и проскрипел:
– Как я решил, так и будет. И скорее Москва сгорит, нежели я от своего слова отступлюсь.
Меня словно током пробило. Князь даже отшатнулся – так сильно я изменился в лице. Да что князь, когда Тимоха, который находился на отдалении, и тот вскочил на ноги и уставился на меня. А я стою, губами шевелю, а сказать ничего не получается. И как это я забыть мог? Совсем уже за сердечными делами голову потерял и мозги тоже. Наконец выдавил:
– Сгорит, говоришь? А если и впрямь сгорит – откажешься?
– Ты, что ли, ее подожжешь? – буркнул Долгорукий.
– Я человек православный. – И крест из-за пазухи извлек. – Но вот на этой святыне тебе ныне клянусь, что ее и впрямь татары спалят. – И крест целую. – А потому лучше всего тебе было бы назад повернуть. Прямо сейчас.
А сам память свою тереблю, информацию по грядущему пожару вытягиваю. Ага, есть. Отыскалась дата. Вроде бы двадцать четвертого мая это случится должно. Так. Хорошо. А сегодня что? Кажется, Долгорукий поутру про день памяти благоверных князей-мучеников Бориса и Глеба вспоминал. Ну и что толку, если я дату не знаю.
– И когда ж она, по-твоему, сгорит? – Это князь голос подал.
Даже не скрипит он у него. Скорее уж насмешка в нем слышится. Ну да, чего на дурака сердиться? Ну поехала крыша у человека, в юродство впал. На таких не сердятся, таких на Руси жалеют. Блаженный ты наш, болезный…
– А какой ныне день был? – спросил я.
– Так память благоверных князей-мучеников Бориса и Глеба, – удивился Андрей Тимофеевич. – Я ж еще поутру о том сказывал. А его завсегда второго мая отмечают.
– Стало быть, через три седмицы она сгорит, – отвечаю я и – терять-то нечего, юродивый так юродивый – бухаю: – Видение мне было.
А что я еще скажу, как объясню? Нет уж, тут крути не крути, а без видения не обойтись.
Долгорукий на секунду замешкался. Оно и понятно. С такими вещами вроде бы не шутят и так просто эдакими сообщениями не разбрасываются. Чревато оно. Но видно было – сомневается человек. Не убедил я его. Это, скорее всего, виновата моя национальность. Порядочный юродивый должен быть обязательно русским. Тогда все в порядке. Тогда к нему прислушаются, речь его тупую истолковать попытаются, в наборе бессмысленных слов таинственный смысл станут искать, а иные, ноги ему помыв, еще и больных детей этой водой напоят. Тут же перед ним фрязин стоит, Константино Монтекки. А какой из фрязина юрод? Так, одна насмешка. И верить его пророчествам – не то что себя, а всю Русь святую не уважать.
– Бог милостив, – усмехнулся Андрей Тимофеевич. – Авось отобьемся. Да и не те у басурман силенки, чтоб до Москвы дойти. Их ныне лишь бы самих не трогали. Молод ты еще, фрязин, не знаешь, яко мы их всего-то дюжину лет назад шерстили. И в хвост, и в гриву. Князь Дмитрий Вишневецкий такую трепку им задал, что любо-дорого, а Данило Адашев ажно за Перекоп ихний хаживал и тамо, прямо в логове ихнем, яко у себя в терему хозяевал.
И осекся, испуганно посмотрев на меня. Я вначале не понял, а потом дошло – запрещенные имена Долгорукий упомянул, да еще с похвалой. Как их царь-то запугал! Прямо тебе лишнего слова не скажи.
– Не боись, Андрей Тимофеевич, – вздохнул я. – То меж нами разговор был, а я в доносчиках отродясь не хаживал. Да и не сказал ты ничего такого. Было же оно. И вправду воеводы эти татар лупили, так чего тут.
Может, зря я его ободрил? Может, надо было наоборот, усилить все да шантажировать этим? Мол, если царь дознается, что ты с похвалой об его изменниках отзывался, тебе, князь, точно не поздоровится. Оно, конечно, потом разберутся, что к чему, но допрежь того Григорий Лукьянович, с которым я на свадебке недавно пировал (это заодно вставить, чтоб страшнее), кровушки из тебя нацедит будь здоров. Точнее, наоборот – не быть тебе потом здоровым. Никогда. И выйдешь ты из его застенков седым стариком, как вон Семен Васильевич Яковля. А может, и вообще не выйдешь. Как Иван Михайлович Висковатый. А ведь умнейший человек был, не тебе чета. И чин у него – не воевода занюханный – царский печатник. Куда уж выше. Тебе рассказать, какой он конец принял да как его тело людишки Скуратова-Бельского терзали? Не надо? Тогда слушай сюда, Андрей Тимофеевич, и делай как я скажу, иначе…