– Спасибо, – задумчиво сказала она. – Спасибо вам за все.
Они попрощались и исчезли в темноте.
Потом мне часто снились Винсон и Ранвей. Мои сны в горном приюте навещал и Дидье, напоминал о важных делах. В сновидениях, скользящих по крышам, темной тенью проносился Абдулла, а Лиза все звала меня, и ее голос эхом отдавался в нашей безмерной печали.
Мир под горой менялся, как обычно, как меняется все и всегда, но воссоединиться с ним мне удавалось лишь во сне. Я не только физически отдалился от созданной мной жизни и от людей, ставших моими друзьями, – нет, на горе и душа моя уединилась, отдалилась от привычного мира, который выцвел и поблек в чистом горном воздухе, возвращаясь только в сновидениях.
Тяжелые, мрачные сны тревожили меня еженощно, до тех пор, пока их не разгоняли солнце и певчие птицы. В ту ночь сон мучил меня вопросом о сожалении.
Я проснулся и сел, прислушиваясь к ночным шорохам в лесу. По двору, опираясь на длинный посох, медленно шел человек в белом одеянии – Идрис. На опушке он остановился, глядя сквозь просвет меж деревьев на далекие огни города. Может быть, Идрис пытался умиротворить своих неупокоенных духов, а может быть, балансировал на тонкой грани между очищением и раскаянием. Чуть погодя он неспешно вернулся к себе в пещеру, и звук его шагов замер на белых камнях плато.
Сожаление – призрак любви. Сожаление – лучшая версия своего «я», которое иногда возвращаешь в прошлое, хотя и сознаешь, что невозможно изменить ни сказанные слова, ни совершенные поступки. Это очень по-человечески. Это свойственно всему людскому роду, потому что нас связывают с прошлым крепкие узы стыда, растворить которые под силу только океану сожаления.
Не столько любовь, сколько именно сожаление убедительно доказывает, что зло порождает зло, а сочувствие порождает сочувствие. И только выполнив свою задачу, сожаление постепенно возвращается в ничто, туда, куда уходит все остальное.
Я улегся в постель, надеясь, что Ранвей оставила на берегу подношение, дабы умиротворить неуемный дух, возрожденный ее сожалением.
В приют на горе приходят, обливаясь пóтом, а покидают его, сияя, как галька в прозрачной воде. Учитель неизменно ласков и спокоен, с его лица не сходит умиротворенная улыбка, и ничто не нарушает его благостного сочувствия – до тех пор, пока он не скрывается за ширмой умывальника, где садится играть в карты со мной и Сильвано. Там он отводит душу, на все лады честит людскую глупость и проклинает злонамеренных невежд.
Ученики во дворе прекрасно слышат брань, но тоненькая ширма лучше любого щита оберегает священный ореол, окружающий Идриса на людях.
Горный приют – неплохое местечко, нечто вроде вольного поселения. Здесь нет ни охранников, ни надзирателей, ни стен – только те, что существуют у тебя внутри. И все же ученики прикованы к Идрису надежнее, чем кандалами. Они его обожают и покидают приют в слезах. Впрочем, Идриса невозможно не любить.
– Итак, вкратце объясни, что такое неэволюционное знание, – велел он через две недели после моего приезда.
– Так ведь я уже…
– Повтори еще раз, дерзкий умник. – Идрис склонился ко мне, и я поднес зажигалку к его косяку. – Знание становится знанием только тогда, когда его истинность очевидна собеседнику. Повтори.
– Ну, если вкратце, то в мире, где яблоки падают с деревьев, эволюционного знания достаточно, чтобы увернуться от падающего плода, или поймать его, или поднять падалицу с земли и съесть. Все остальное – как вычислить скорость падения или как запустить космический корабль на Марс – это неэволюционное знание, то есть то, которое не принимает участия в процессе эволюции. Зачем оно нам? И для чего? Я правильно излагаю?
– На троечку. Ты забыл упомянуть, что, экстраполируя до закономерной крайности все дисциплины неэволюционного знания, включая науку, искусство и философию, можно получить знания обо всем на свете.
– И что?
– Само по себе это ничего не значит. К примеру, сейчас на Земле наша наука и философия предоставляют нам возможность полного уничтожения – как самих себя, так и всей остальной жизни на планете. Так что само по себе наше знание ничего не значит. Однако в совокупности с нашей способностью подавить в себе животную природу и проявить свою уникальную человеческую сущность – весьма приятную сущность, следует заметить, – это означает все.
– Не понимаю…
– Все очень просто. Звери обладают животной природой. Наша животная природа сходна с природой шимпанзе, и в стрессовых ситуациях мы ведем себя как шимпанзе.
– Ну и что?
– Дело в том, что в отличие от шимпанзе для нас такое поведение не обязательно. Мы способны управлять своим поведением. Шимпанзе навсегда останется шимпанзе и будет вести себя соответственно, а человек может стать тем, кем ему захочется.
– Как?
– Наша истинная, человеческая сущность проявляется в создании таких вещей и концепций, которых не существует в животном мире. К примеру, демократия. Или законность. Демократический фронт шимпанзе невозможен, точно так же как невозможно судопроизводство среди львов или зебр.
– Да, но…
– Мы, люди, отличаемся тем, что единственные способны управлять своим поведением с помощью мыслей, чувств, верований и искусства. Все это – порождения человека. Понимаешь, мы создаем себя сами.
– Тем не менее люди часто проявляют свою животную природу, – заметил я. – Я и сам частенько ее проявлял.
– Разумеется, наша животная природа нередко и неприглядно дает о себе знать. Как правило, все дурное в человеческом обществе – результат безудержного проявления нашей животной природы. А вот наука и искусство созданы человеческой сущностью.
– В том, чем мне приходится заниматься, хорошего мало.
– Мы способны стать кем угодно, даже ангелами. Если мы хотим угодить друг другу, то способны на поступки, немыслимые в животном мире. Когда наша человеческая сущность освобождается от тщеславия и алчности, то мы не только творим чудеса, мы превращаемся в чудесные создания, как нам и суждено, – сказал Идрис и, как обычно, завершил свои слова вопросом: – Как ты понимаешь разницу между Судьбой и Роком?
«Судьба и Рок – неразлучные близнецы», – изрекла однажды Карла.
– Я не разделяю убеждения, что мы не властны над своей судьбой, что рок играет нами, будто оловянными солдатиками.
– Рок нами не играет, – заявил Идрис, затягиваясь косяком. – Рок реагирует на наши поступки.
– Как?
Идрис рассмеялся.
День выдался таким ясным, а небо отливало такой пронзительной синевой, что нам с Идрисом пришлось надеть солнцезащитные очки, и мы не видели глаз друг друга. Впрочем, мне это даже помогало, потому что иногда, глядя в светло-карие глаза учителя, я тонул в них, как малыш в ручье; приходилось отчаянно барахтаться в поисках спасительного ответа на заданный вопрос.