Разные оттенки смерти | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Гамаш пошел с ней в кухню, оставив Бовуара одного с марионеткой. Бовуар попытался затеять светский разговор, но после нескольких слов о погоде его запас светскости истощился.

– Очень милая квартирка, – сказал он, и месье Дайсон в ответ посмотрел на него как на идиота.

Бовуар оглядел стены. Над обеденным столом висело распятие и улыбающийся Иисус в окружении лампадок. Но вокруг все было увешано фотографиями одного человека – их дочери Лилиан. В лучах улыбки Иисуса расцветала ее жизнь. Ее младенческие снимки располагались ближе всего к Нему. Она становилась все старше и старше, и фотографии все больше удалялись. Иногда она была на фотографии одна, иногда с другими людьми. Старились и родители: сначала это была молодая улыбающаяся пара, держащая на руках первенца – их единственного ребенка – перед аккуратным, небольшим домом. Первое Рождество, первые сентиментальные дни рождения.

Бовуар рассматривал фотографии – не обнаружится ли на них Лилиан вместе с Кларой, но потом понял, что если такие и были, то их давно сняли.

Он увидел фотографию маленькой девочки со щербатым ртом и ярко-рыжими волосами, с плюшевым щенком на руках, и чуть более позднюю фотографию, на которой девочка стояла рядом с велосипедом, держа большой лук. Игрушки, подарки, гостинцы. Все, что может пожелать маленькая девочка.

И любовь. Нет, не только любовь. Обожание. Эту девочку, эту женщину обожали.

Бовуар почувствовал, как что-то шевельнулось у него в душе. Похоже, оно заползло в него, пока он лежал в собственной крови на полу заброшенной фабрики.

Печаль.

С того момента смерть стала выглядеть для него иначе. И нужно сказать, что и жизнь.

Ему это не нравилось.

Он попытался вспомнить Лилиан Дайсон сорок лет спустя после того, как была сделана эта фотография. Избыток косметики, осветленные волосы. Почти клоунада. Пародия на женщину.

Но как ни старался Бовуар, он уже ничего не мог с собой поделать. Теперь он представлял себе Лилиан Дайсон маленькой девочкой. Обожаемой. Уверенной. Впереди была вся жизнь и весь мир. Мир, от которого родители собирались защитить свою дочь, хотя бы и с помощью цепей.

И все же они приоткрыли дверь, и этой щелочки оказалось достаточно. Если по другую сторону было что-то злобное, зловещее, убийственное, то ему хватило и этой малой щели.

– Bon, – услышал он голос шефа у себя за спиной.

Бовуар повернулся и увидел Гамаша с небольшим подносом, на котором стояли чайник, кувшинчик с молоком, сахарница и фарфоровые чашки.

– Куда мне это поставить?

Его голос звучал тепло, дружески. Но не радостно. Шеф не станет морочить им голову. Не станет создавать впечатление, что они пришли с какой-то великолепной новостью.

– Сюда, пожалуйста.

Мадам Дайсон бросилась убирать телепрограммку и пульт дистанционного управления со столика из древесно-стружечной плитки у дивана, но Бовуар опередил ее, собрал эти вещи, передал ей.

Она заглянула ему в глаза и улыбнулась. Не во весь рот, а как улыбнулась бы ее дочь, будь она понежнее, погрустнее. Теперь Бовуар знал, откуда у Лилиан эта улыбка.

И он подозревал, что два этих старика знают, почему здесь полиция. Может быть, не точно, но знают. Не то, что их единственная дочь мертва. Убита. Но по тому взгляду, который подарила ему мадам Дайсон, Жан Ги Бовуар понял, что она понимает: что-то случилось. Что-то не в порядке.

И все равно она оставалась вежливой. Или просто пыталась отсрочить приход этих новостей. Хотела, чтобы они помолчали еще несколько драгоценных минут.

– Немного молока и сахара? – спросила она у марионетки.

Месье Дайсон подался вперед.

– Это особый случай, – проговорил он с напускной доверительностью, обращаясь к гостям. – Обычно она не дает молока.

У Бовуара чуть сердце не разорвалось при мысли о том, что два этих пенсионера не могут себе позволить даже молока. А ту малость, что у них есть, предлагают гостям.

– Меня от него пучит, – пояснил старик.

– Помолчи, папа, – сказала мадам Дайсон, протягивая чашку и блюдце Гамашу, чтобы он передал их ее мужу. Она тоже делала вид, что разговаривает с ними доверительно. – Что правда, то правда. Я так полагаю, после первого глотка у вас есть минут двадцать.

Наконец они расселись, старший инспектор Гамаш пригубил чая, поставил фарфоровую чашку на блюдце и подался ближе к пожилой паре. Мадам Дайсон взяла мужа за руку.

Станет ли она называть его папой после того, что услышит? Или это в последний раз? Может быть, это будет слишком мучительно? Вероятно, так называла его Лилиан.

Останется ли он папой, когда они узнают о смерти дочери?

– У меня для вас очень плохие новости, – сказал Гамаш. – Это касается вашей дочери Лилиан.

Говоря это, он переводил взгляд с месье Дайсона на мадам Дайсон и видел, что их жизнь меняется. С этого мгновения она уже не будет такой, как прежде. До этого известия и после. Две совершенно разные жизни.

– К несчастью, она умерла.

Он говорил короткими информационными предложениями. Спокойным, тихим голосом. Ему нужно было сделать это быстро, не тянуть. Сказать ясно. И чтобы не оставалось сомнений.

– Я не понимаю, – сказала мадам Дайсон, хотя по ее глазам было видно, что она все поняла.

Она была в ужасе. То чудовище, которого боится каждая мать, выползло из своей берлоги. Оно забрало их ребенка и теперь сидело в их гостиной.

Мадам Дайсон повернулась к мужу, который мучительно пытался сесть прямее. Может быть, встать. Чтобы отвергнуть эти слова, это известие. Загнать их назад, выставить из этой комнаты, из их дома, выставить за дверь. Бить эти слова, пока они не обернутся ложью.

Но это было ему не по силам.

– Однако это еще не все, – сказал старший инспектор, не сводя глаз со стариков. – Лилиан убили.

– Боже мой, нет! – воскликнула мать Лилиан.

Ее рука взлетела ко рту. Потом соскользнула на грудь. И остановилась там, безжизненная.

Они оба смотрели на Гамаша, а он смотрел на них.

– Мне очень жаль, что приходится сообщать вам такую новость, – сказал он, зная, как неубедительно это звучит.

Но еще он знал, что, если не скажет этих слов, станет еще хуже.

Мадам и месье Дайсон были уже не здесь. Они переместились на тот континент, на котором обитают скорбящие родители. Он казался таким же, как и остальной мир, но таковым не был. Цвета там становились бледнее. От музыки оставались одни ноты. Книги более не увлекали и не утешали. Разве что отчасти. Еда превращалась в питание. Дыхание становилось вздохами.

И еще они знали что-то такое, что было неизвестно остальным. Они знали, как счастлив остальной мир.