Надо спешить. Перехватить тех, кто пытается сбежать с черного хода.
Он помчался прямиком через горящее здание и снова выскочил под дождь, без малейшего напряжения выискивая беглецов и с другой стороны. Один, два, три… четыре. Все, больше никого не осталось.
Он сел, привалившись к стене. Белая рубашка насквозь промокла от дождя.
– Идем, – велел диктаторский голос. – Теперь ты мне дорог. Я люблю тебя. Ты исполнил волю мою – и я вознагражу тебя.
– Нет. Убирайся, – с отвращением отозвался Сирил. – Я не повинуюсь ничьей воле.
– О, еще как повинуешься.
– Нет!
Он поднялся на ноги. Тряпочные туфли тоже насквозь промокли и отяжелели. Он с омерзением сорвал их с ног, отшвырнул в сторону и двинулся дальше босиком. Вперед, вперед и вперед! Прочь из этого огромного города. Прочь от всего случившегося.
– У меня найдется для тебя работа и в других местах, – сообщило существо.
– Только не для меня.
– Ты предаешь меня!
– Ступай и поплачь в уголочке. Мне все равно.
Он остановился. Ему слышно было других кровопийц, далеко-далеко от него. Слышны были отчаянные крики. Откуда они несутся? Нет-нет, ему нет до них дела!
– Отречешься от меня – жди страшных кар! – пригрозило существо. Голос у него снова звучал гневно. Но Сирил все шагал и шагал вперед, и скоро оно умолкло. Исчезло.
Задолго до рассвета он выбрался из города и зарылся глубоко в землю, чтобы проспать как можно дольше. Но уже на закате нудный голос вернулся:
– Времени мало. Ты должен идти в Киото. Должен убить их всех.
Сирил пропустил приказы мимо ушей. Голос становился все сердитей и сердитей, совсем как вчера.
– Я пошлю другого! – угрожал он. – И скоро, очень скоро покараю тебя.
Сирил продолжал спать. Ему снились языки пламени, но он не обращал на них внимания. Больше он такого делать не станет, ни за что, ни под каким видом. Однако ночью в какой-то момент он увидел, как полыхает древнее вампирское убежище в Киото. Снова услышал душераздирающие крики.
Я покараю тебя!
– Попробуй! – ответил Сирил, безупречно имитируя американское произношение, которое успел уже полюбить.
Он умер в восемнадцать лет. Родился для Тьмы в слабости и смятении, избитый, обожженный, брошенный умирать вместе со своим создателем. За краткую жизнь человеком он лишь играл на пианино – уже в десять лет учился в Парижской консерватории. Его называли гением. О, Париж тех лет! Бизе, Сен-Санс, Берлиоз, даже Франц Лист – он видел их всех, слышал их музыку, знал их лично. Он мог стать одним из них. Но брат предал его: зачал внебрачного ребенка, а всю вину свалил на него – третьего сына в семье, семнадцатилетнего мальчишку. Чтобы заглушить скандал, его отослали прочь, снабдив небольшим состоянием, которое очень быстро и привело его к гибели: попойки, кутежи и ночи за игорным столом. Лишь изредка он с мстительным чувством набрасывался на пианино в каком-нибудь модном салоне или в вестибюле роскошного отеля, радуя и смущая случайную аудиторию яростным вихрем разрозненных аккордов и нестройных мелодий. Куртизанки и покровительницы искусств равно обожали его, и он вовсю пользовался своей красотой: черные как смоль волнистые волосы, белоснежная кожа, выразительные синие глаза и губы, изогнутые, точно лук Купидона, губы, которые всем так хотелось поцеловать или хотя бы погладить кончиками пальцев. Высокий, но неуклюжий, он выглядел обманчиво хрупким, на деле же способен был одним ударом сломать челюсть обидчику. На счастье, он ни разу еще не ломал в драке пальцев – главное сокровище пианиста, но, понимая, что такое легко может случиться, взял за правило носить с собой нож и пистоль, да и с рапирой обращался вполне умело и несколько раз посещал модные фехтовальные клубы Нового Орлеана.
Так он постепенно катился под откос – теряя все на свете и самого себя, просыпаясь в незнакомых постелях, страдая то от тропической лихорадки, то от плохой еды, то от запойного пьянства. Он и в грош не ставил захудалый, безумный и безнадежно провинциальный колониальный городишко, куда его забросила судьба. Здесь, в этой гнусной Америке, ничто не напоминало о Париже. Для него что это захолустье, что Преисподняя – все было едино. А коли у Дьявола в аду есть пианино, какая и в самом деле разница?
А потом в его жизнь ворвался Лестат де Лионкур, этот образец светского щеголя, живший на Рю-Рояль вместе с другом Луи де Пон дю Лак и их маленькой воспитанницей Клодией. Ворвался со свойственной ему легендарной щедростью и бесшабашной разнузданностью.
Те дни. Ах, те дни! Какими прекрасными казались они потом – и какими болезненными и безобразными были на самом деле! Ветшающий Новый Орлеан, непролазная грязь, вечные дожди, москиты и трупная вонь насквозь отсыревших кладбищ, беззаконие на выходящих к реке улицах – и этот загадочный джентльмен, Лестат: он поддерживал Антуана, давал ему золото, выманивал из баров и от колеса рулетки, понукал барабанить по ближайшим же клавишам, что окажутся под рукой.
Лестат купил ему превосходнейший рояль, какой только сумел достать – великолепный инструмент фирмы «Бродвуд», из самой Англии. Однажды на этом рояле играл сам Фредерик Шопен.
Лестат нанял слуг, которые убирали жилище Антуана. Нанял повара, который следил, чтобы Антуан поел перед тем, как напиваться. Лестат твердил своему юному другу, что у него есть дар и что он должен верить в себя.
Каким же красавчиком смотрелся Лестат, когда в элегантном черном фраке и глянцевом галстуке расхаживал по антикварному французскому ковру ручной работы, уговаривая Антуана вспомнить о призвании. Подмигивания, ослепительные улыбки… Густые белокурые волосы мятежными волнами спадали на накрахмаленный белый воротник. От него пахло чистотой, свежими цветами, весенним дождем.
– Антуан, ты должен писать музыку, – уговаривал Лестат. Бумага, чернила – все, что только может понадобиться для творчества. А потом – пылкие объятия, леденящие острые поцелуи, когда, не обращая внимания на безмолвных преданных слуг, они вместе лежали в сделанной из кипариса огромной постели под алым, как пламя, шелковым балдахином. Каким холодным казался Лестат – но до чего же необузданно-страстным. Поцелуи его обжигали, жалили горло, точно укусы пчел. Но разве Антуана это пугало? Лестат завораживал, опьянял его.
– Пиши музыку для меня, – нашептывал он на ухо Антуану – и эти слова, этот приказ прочно отпечатался в сердце юноши.
Порой молодой композитор сочинял по двадцать четыре часа кряду без перерыва, не обращая внимания на нескончаемый шум многолюдной улицы под окном, пока не падал от истощения и не засыпал прямо на клавиатуре.
А потом перед ним снова вырастал Лестат в глянцевитых белых перчатках, со сверкающей серебряной тростью. Его чуть влажное лицо светилось, раскрасневшиеся щеки пылали.
– Антуан, хватит спать, поднимайся. Сыграй для меня.