На подступах к городу – перед тем, как украсть машину и отправиться в ней на Манхэттен – он зашел в благоухающий ароматическими свечами парикмахерский салон и велел очаровательной крошке подстричь и уложить его черные волосы по современной моде, а затем нарядился в элегантный черный костюм от «Армани», белую рубашку от «Хьюго Босс» и глянцевитый шелковый галстук от «Версаче». Даже ботинки на нем были наимоднейшие, из итальянской кожи. Антуан старательно натер белоснежную кожу маслом и чистой золой, чтобы она не так сверкала и светилась в ярких городских огнях. Если все эти ухищрения позволят ему выгадать хоть миг промедления, он воспользуется этим мгновением, заставит скрипку запеть!
И вот он добрался до начала Пятой авеню, бросил украденный автомобиль в каком-то переулке и тут услышал неистовую, безумную игру Сибель. Он узнал ее с первой же ноты. И да, прямо перед ним стоял описанный Убивцем величественный комплекс «Врата Троицы». На красивом фасаде мягко светились окна. В ушах у Антуана звучал могучий ритм сердцебиения Армана.
Антуан кинул под ноги футляр и торопливо настроил скрипку. Сибель тем временем оборвала длинную тревожную пьеску, которую играла, и вдруг перешла к мягкому и нежному этюду «Грусть».
Антуан пересек Пятую авеню и двинулся к дверям особняка, на ходу подхватив музыку Сибель, вслед за ней выводя ускользающую, нежную и невыразимо печальную мелодию этюда – и вместе с ней убыстряя темп бурных музыкальных фраз. Сибель отчетливо заколебалась, но продолжала играть, теперь уже снова медленно и нежно – и скрипка Антуана пела вместе с ней, вплеталась в ее песнь. По щекам Антуана катились слезы, он не мог их унять, хоть и знал, что они будут окрашены кровью.
Он все играл и играл вместе с Сибель, подчиняясь ей, спускался к самым глубоким и мрачным нотам, какие только мог выжать из басовой струны.
И вдруг Сибель остановилась.
Тишина. Антуану казалось, он сейчас упадет. Вокруг собралась толпа смертных, но он видел лишь нечеткие, расплывающиеся фигуры. Внезапно решившись, он снова поднял смычок и от мягкой ласковой мелодии Шопена перешел к сильной, полнокровной музыке бартокского концерта для скрипки – исполняя партии и оркестра, и скрипки вихрем неистовых, мучительных, диссонирующих нот.
Взор у него помутился, он более не видел ничего вокруг, хоть и чувствовал, что толпа зрителей все росла. Клавиши Сибель безмолвствовали. Но теперь, все глубже и глубже погружаясь в Бартока, ускоряя темп до почти нечеловеческой скорости, Антуан чувствовал: это его песня, его сердце рвутся наружу.
Душа его пела вместе с музыкой. Теперь мелодия принадлежала лишь ему одному, выражала его думы и переживания.
Пустите меня к себе, умоляю, пустите. Луи, пусти меня к вам. Я создан Лестатом, но не имел возможности узнать вас. В те давние времена я не хотел причинить вред ни тебе, ни Клодии. Прости меня, впусти меня к вам. Бенджи, мой путеводный свет, впусти меня. Бенджи, утешение мое в бесконечной тьме, отвори мне. Арман, умоляю тебя, найди в своем сердце хоть уголок для меня, впусти меня к вам.
Но скоро слова пропали, затерялись, Антуан мыслил уже не словами или хотя бы слогами, все заменила музыка – пульсирующими живыми нотами. Антуан раскачивался из стороны в сторону. Его уже не заботило, похож ли он на человека, звучит ли его мелодия привычно для смертного уха. В глубине сердца он сознавал, что, если ему и суждено погибнуть сейчас, на месте, он не станет роптать на судьбу, ни единой частицей своего существа не восстанет против гибели, ибо сам навлек на себя смертный приговор. Если он и погибнет, то от собственной же руки и за то, кто он есть. Музыка. Он – это музыка.
Молчание.
Надо вытереть кровавые слезы с глаз. Никуда не деться. Он медленно вытащил из кармана носовой платок и, по-прежнему не видя ничего перед собой, сжал его в трепещущей руке.
Они были близко. Рядом. Антуану не было дела до толпы смертных. В ушах звучало биение могучего, древнего сердца – сердца Армана. Руки его коснулась сверхъестественно холодная плоть. Кто-то вынул платок из дрожащих пальцев, промокнул ему глаза, стер с лица тонкие струйки крови.
Антуан открыл глаза.
Да, это был Арман. Каштановые волосы, мальчишеское лицо – и темные, пылающие глаза бессмертного, скитающегося по земле более пяти веков. О, лицо серафима с росписи на сводах собора!
Моя жизнь в твоих руках.
Люди со всех сторон рукоплескали, восторгаясь его игрой. Мужчины и женщины, невинные, даже не подозревающие, кто он такой. Даже не заметившие кровавых слез, этой роковой, предательской особенности. Вечернюю улицу освещали яркие фонари и множество залитых желтым светом окон, от мостовой еще исходило дневное тепло, а молодые гибкие деревца покачивали крохотными листочками в порывах теплого ветра.
– Заходи, – мягко произнес Арман, обнимая Антуана. О, сколько силы в этих руках! – Не бойся.
В дверях, улыбаясь, стояла ослепительная Сибель, а рядом с ней протягивал руку безошибочно узнаваемый Бенджи Махмуд в своей неизменной черной шляпе.
– Мы позаботимся о тебе, – пообещал Арман. – Входи к нам.
Он писал вот уже много часов подряд. Единственным источником света в старом разрушенном доме была старомодная лампа.
Однако в разбитые окна лились отсветы городских огней, а рев многочисленных машин на бульваре напоминал грохот реки, умиротворял и успокаивал художника.
На большом пальце левой руки Мариуса крепилась старомодная деревянная палитра, карманы оттопыривались от тюбиков акриловых красок. Он использовал одну и ту же кисть, пока она окончательно не разваливалась. Растрескавшиеся стены были покрыты яркими изображениями деревьев, виноградных лоз, цветов, которые он видел в Рио-де-Жанейро – и лиц, да, лиц прекрасных бразильянок, с которыми он сталкивался на каждом шагу, гуляя в ночи по дождевым лесам Корковаду, по бесконечным городским пляжам или в ярко освещенных ночных клубах, куда он нередко захаживал в погоне за выражениями лиц, образами, проблесками волос или стройных ножек – так иные коллекционируют камешки на пенном морском берегу.
Все это он вкладывал в свои лихорадочные росписи, торопясь закончить изображение, точно в любой момент снова могла появиться полиция с вечными своими утомительными нотациями.
«Сэр, мы же вам говорили, нельзя рисовать в пустующих зданиях».
Зачем же он все продолжал писать? Отчего ему так претило любое общение с миром смертных? Почему он не состязался с чудесными местными художниками, что предпочитали жанр наива и расписывали переходы под мостами и осыпающиеся стены трущоб?
И то подумать – ему бы давно пора перейти к чему-нибудь более интересному, требующему большего мастерства, о да – и он много думал об этом. Отправиться в какую-нибудь забытую всеми богами пустыню, где можно расписывать скалы и горы, твердо зная: рано или поздно они вернутся к первозданному состоянию – неизбежные дожди смоют все следы его творчества. Тогда бы он уже не состязался со смертными художниками, не ранил бы ничьи чувства. Не причинял бы никому вреда.