Уже тогда старый лекарь понял, что юнец для своих лет необычайно грамотен, а заметив привязанный на бечевке и висящий на шее перстень, аккуратно снял его и долго разглядывал, силясь припомнить, где он его уже встречал.
Когда же упрямая память наконец смилостливилась и неожиданно ожгла его нужным событием, Синеус поначалу даже не поверил ей, решив, что тут какая-то ошибка. Не сразу, а лишь через несколько часов он пришел к выводу, что ошибки тут нет, а есть загадка, и вновь он часами смотрел на перстень, но уже недоумевая, как тот мог попасть к мальчику.
Когда Митрич внес мальчика в дом и умоляюще поглядел на Синеуса, то старик, увидев, как Ивашка рванулся куда-то в беспамятстве из крепких рук Федора с криком «царевич, царевич…», уже тогда понял, что есть в судьбе мальчугана какая-то тайна, а может, даже и не одна.
Окончательно он уверился в этом, узнав, что это не сынишка самого Федора и не кого-то из местных мужиков, а ажно царского лекаря, которого Синеус ненавидел и даже немного боялся.
Вообще-то эти чувства, которые он испытывал к иноземцу, были непонятны даже самому себе. В конце-то концов Симон не сделал Синеусу ничего дурного. Впрочем, они виделись-то всего лишь несколько раз, когда тот заходил посоветоваться, не гнушаясь спуститься с высоты своего положения и снизойти до какого-то там Синеуса.
Кстати, вроде бы уже одно это должно было говорить в пользу Симона, ведь на такое, как ни крути, пошел бы далеко не всякий. Как же, личный лекарь царевича и на поклон к какому-то колдуну – да никогда! Иезуит же никогда не соблюдал подобного рода условностей и при желании спокойно находил общий язык с любым человеком вне зависимости от того, к какому слою населения тот принадлежит. Главное, чтоб человек был полезен, а там нет разницы, кто он – холоп, нищий или, вот как Синеус, колдун.
Однако чуял старик что-то подлое в его учтивой улыбке, неизменно появлявшейся на тонких змеиных губах во время немногочисленных визитов в его неказистую избушку.
«Что же ему от мальца-то нужно?» – пытал он сам себя и при всей своей проницательности, основанной на громадном житейском опыте и большом знании людей, не мог найти ответа.
Синеус обычно без ошибок чуял, кто перед ним стоит. Плохой человек отворачивался сразу, будто боясь, что его черные мысли вдруг станут известны всему миру, хороший тоже, но чуть погодя. Немец же глядел безбоязненно и даже несколько насмешливо, не отрываясь от Синеусовых зрачков. Казалось, что не старик всматривается в его глаза, а сам царский лекарь, будто гадюка, пытается лишить воли, загипнотизировать, чтобы подманить, а потом, улучив момент, и укусить.
«И не сын он ему – это уж точно. Больно разные», – думал старик в смятении.
А тут еще этот перстень, не так давно (и двадцати годков не миновало) надетый в знак высочайшей милости одной царствующей рукой на другую. Синеус стоял рядом и ошибиться не мог, другого точно такого же на свете быть не могло, очень уж тонкая работа.
«Ладно. Опосля дотумкаю», – отмахивался он от назойливых мыслей, но те, как докучливые мухи, продолжали неустанно жужжать в его голове, и он через некоторое время опять начинал метаться в догадках.
А Ивашка между тем оказался таким способным, что брови Синеуса будто кто-то притянул кверху, придав его лицу выражение безграничного удивления, когда он принялся экзаменовать, что удалось запомнить этому постреленку. Да и как тут было не даваться диву, коли смышленый бесенок, как оказалось, запомнил все подчистую, причем многое из сказанного Синеусом всего единожды, почти слово в слово.
Ивашка бойко и уверенно рассказывал, как правильно пользоваться бешеной [102] травой, а как – белоцветом, кошачьим корнем и солнечной травой, болотной лапчаткой и успокоительной травой, жабьей травой и пьяной травой, медвежьим ушком и татарьим цветом, змеиной травой и чихотной. Словом, ухитрился выучить все – как распознавать, когда собирать, что с ними делать, в каких пропорциях заваривать… Ничего не забыл малец.
Бывало, конечно, что слегка запинался, но ошибся и спутал он всего-то пару раз, не больше, да и то чуть ли не сразу же сам и исправил собственные ошибки.
Десять дней пролетели как одно мгновение, и когда в дверях появился Митрич, оба они – и старый и малый – были даже немного недовольны, особенно Синеус. Без лишних слов Федор вывалил на стол большой копченый окорок, несколько свежих караваев хлеба, куль с мукой, свалил с плеч какой-то короб и сказал:
– Боярин мой приехал, – и кивнул оторопевшему Ивашке, не знающему, то ли радоваться, то ли огорчаться от столь раннего окончания интересной учебы у старика: – Собирайся.
– Ему бы еще подлечиться, – осторожно забросил удочку Синеус, но Митрич тяжело вздохнул:
– Боярин сказал, коль нездоров слегка, то все равно вези. Сам вылечу. А это, – он кивнул на гору снеди на столе, – тебе.
– Я ведь его так лечил, Федор, – тихо проговорил старик.
– Се не от боярина. От меня, – пояснил Митрич, переминаясь с ноги на ногу. – И не за лечение вовсе, а по дружбе.
– Ну коли так, – медленно произнес Синеус, – то ладно. А ну-ка, что там во дворе? – вдруг заторопился он к выходу, кивнув на ходу Ивашке: – А ты одевайся, одевайся.
И пока Ивашка напяливал на себя одежку, которая вдруг оказалась коротковатой, старик выпытывал у Федора, вышедшего следом за Синеусом на крылечко, на кой ляд Симону сдался этот мальчуган, на что Митрич только пожимал в растерянности плечами:
– Зазря ты, Синеус, немца не любишь. Молчун он, это верно. Однако тебя тоже болтливым не назвать. А что улыбается редко, так, может, кручина какая на сердце лежит.
– Эх, Федя, Федя, – с досадой махнул рукой Синеус. – Да не пожалел он вовсе ребятенка. Нужен он ему. И не человек он вовсе, а гадюка скользкая. Жаль мне тебя. Ведь и ты тоже ему хорош, пока нужон.
Разговор прервал Ивашка, появившийся уже одетым на крыльце.
– Ну ладно, прощай, постреленок. Дай бог свидимся еще. – Синеус неловко ткнулся бородой в Ивашкину щеку, шепнув ему при этом на ухо: «Что я тебе рек, накрепко запомни. Пригодится».
И вздохнул печально при виде уносящегося вдаль на санях Федора, сосредоточенно уткнувшегося глазами в кобылий хвост, и Ивашки, наоборот, неотрывно глядевшего назад, будто желавшего навсегда запечатлеть в сердце одинокую избушку посреди леса и сиротливо стоявшего на крыльце старика. Митрич, бывший даже нелюдимее прежнего, только раз за всю дорогу до рейтмановского дома, обернувшись назад, задумчиво спросил Ивашку:
– Не боялся старика-то?
– Не-е, – не сразу ответил, оторвавшись от дум, мальчик и рассудительно добавил: – Чего же бояться-то, коли он хороший?