Шура вспоминала бледное и постаревшее от горя лицо матери и едва удержалась от слез. В углу, в другом конце вагона, кто-то всхлипывал и сморкался. То там, то там слышался то дрожащий вздох, то задавленный всхлип. Но некоторые спали. Спала и Ганька, обняв их мешки. Что было в тех мешках, наспех собранных в дорогу матерями, Шура еще и не знала.
Возле чугунной печки, черная труба которой была выведена в крышу вагона, возились трое парней. Один постарше, лет семнадцати, примерно ровесник Иванка, и двое лет по четырнадцати. Время от времени они открывали длинным кривым гвоздем чугунную бордово-сизую дверцу, раскаленную от ярко пылающего, клубящегося в топке огня, подбрасывали туда еще несколько черных искрящихся кусков, похожих на камни. И Шура догадалась, что это каменный уголь. Двое, одетых в добротные рыжие полушубки и заячьи шапки, переговаривались и поглядывали на своего товарища. Тот, неподвижным взглядом уставившись в дверную щель вагона, молчал.
— Володь, не переживай, жива она.
— Не вышла… Она не вышла, когда нас увозили. — И Шура увидела, как лицо до этой минуты молчавшего, которого называли Володей, сморщилось в мучительной гримасе. Но он не заплакал. Только вздохнул, стиснув зубы и зажмурившись.
— Чем он ее ударил? — спросил старший.
— Прикладом. Прямо в лицо. Она сразу упала. А второй в это время закричал. То ли на меня, то ли на того, который маму ударил. Потом схватил меня, мою одежду, потащил на улицу. Больше я маму не видел.
— Ты даже ничего не успел с собой взять?
Володя мотнул головой.
— Это плохо, — рассудил старший. — Неизвестно, куда нас повезут. Сколько дней будем в дороге.
— Серег, а кормить нас будут? — Младший, одетый в рыжий полушубок, пристально смотрел на старшего, очень похожего на него. И по тому, как они были похожи, и по взгляду больших светлых глаз, в которых мерцала надежда и доверие, Шура поняла, что они — братья.
— Коля, мы ж договорились, что про жратву не разговариваем.
— Ладно, ладно, больше не буду.
Шура все еще не могла прийти в себя. Все произошедшее казалось ей чудовищным кошмаром, нелепым сном, вроде того, который она уже переживала несколько раз в своей жизни. В первый раз, когда заболела свинкой. Потом, когда они с Иванком едва не провалились под лед. Но был и еще один сон. Летом прошлого года, в конце августа, через две недели после того, как отец ушел на фронт. Ей тогда отец и приснился. Страшный, обросший до глаз щетиной, в такой же оборванной шинели, как те красноармейцы, которых немцы держат за колючей проволокой на скотобойне. Она его видела всего одно мгновение. «Что, доня, узнала меня? — сказал он, с трудом разлепляя сухие потрескавшиеся губы. — Ничего, ничего… Я живой». Она хотела закричать, позвать его, но не успела. Он исчез. И она до утра пролежала, глядя в неподвижную темень, пока за окнами не засинелись утренние сумерки. Мать за тесовой перегородкой легко, как отдохнувшая птица, соскочила с кровати, заглянула к ней и позвала: «Шура? Ты спишь?» Видимо, слышала ее испуганное дыхание. Она притворилась спящей и ни матери, ни брату о том, что видела отца живым и невредимым, только очень усталым, не сказала.
И вот теперь она увозила с собой тайну того сна. Жив ли ее папка? Где он теперь? Она вздохнула и, осмелев, спросила сидевших возле чугунной печи:
— Ребята, в вы из какой деревни?
— Из Гольтяева, — ответил старший из братьев, которого называли Серегой.
— Тебя Сережей зовут? — И она привстала и попыталась улыбнуться.
— Меня — да, — спохватился старший. — А это — мой брат, Коля. Это — Володя. Мы все из Гольтяева. В одну школу ходили.
— А меня зовут Шурой. — И тут же поправилась: — Александрой.
Ребята смотрели на нее. Она — на них.
— А вы не знаете, куда нас везут? — наконец спросила она.
— Куда-то в Германию. А куда точно, никто не знает.
И тут из глубины вагона кто-то сказал:
— Скорей бы станция. В туалет хочется, спасу нет.
— Вряд ли нас на станции выпустят, — сказал Серега.
— А как же быть? — спрашивала женщина лет двадцати пяти. — Как же так?
— Иди вон в угол. Там и нары потому не поставили…
— Ох, господи, царица небесная!.. — вздохнула женщина и перевернулась на другой бок.
Саша слышала, что говорили немцы, закрывая вагоны на станции: никого не выпускать до самого пункта прибытия. И — никакой дыры в полу. Иначе взломают доски и разбегутся. Приказ — везти в полностью закрытых вагонах. Приказ необходимо исполнить в точности. Воду и еду будут давать на станциях во время стоянки эшелона. Вот о чем говорили конвоиры.
Вскоре прибыли в Вязьму. Вагон, поскрипывая, остановился. Подошли охранники, откинули задвижку и в щель просунули ведро теплой, видимо, кипяченой воды и ведро баланды. Ведра подавал пожилой полицай в черной шинели. Рядом топтался конвоир, щуплый немец с винтовкой.
— Дяденька, дяденька! — кинулась Шура к полицейскому. — Можно вас попросить?
— Ай, да ну вас!.. — отмахнулся полицай и побежал к следующему вагону.
Немец с любопытством смотрел на нее, и она, став возле щели на колени, обратилась к нему:
— Herr Soldat, bitte Sie… Darf ich Sie urn bitte?
— Was ist dort?
— Wo kann ich Toilette finden? [17]
Немец сделал неприличный жест и загоготал. Шура отошла от дверной щели и заплакала.
— Скоты, — сказала женщина и пошла в дальний угол вагона.
Воду они разделили. Тут же нашлась алюминиевая кружка. Кто пил, кто наполнял бутылки, миски и другую посуду. Серега ворохнул деревянным черпаком жидкую баланду и сказал:
— Кто на приварок?
— Из бураков…
— Воняет чем-то…
— Кролячьей мочой.
На нарах засмеялись.
— Ну что, желающих нет? — переспросил Серега. Он снова зачерпнул баланду, понюхал и вылил обратно в ведро. — Пусть сами жрут.
— Неужто и в Германии так кормить будут? — сказала женщина. Она была из вольнонаемных. Были в вагоне и такие. Они сами записывались в команды на отправку в Германию, поверив в то, что там, в обустроенной Европе, можно хорошо устроиться, работать на заводе, начать новую, счастливую жизнь. — А ты, девочка, я вижу, хорошо знаешь немецкий язык?
— Да так, в школе учила, — пожала плечами Саша.
— Мы все в школе учили. Да не все выучили. А что ты ему такое сказала, что он так на тебя взвился?
— В туалет попросилась.
— У нас теперь и столовая, и спальня, и туалет — в одном месте. Хоть бы ведро какое дали…