Принято считать, что автор обыкновенно ведет повествование словно бы изнутри одного из героев, но извне по отношению ко всем остальным. Он взирает на происходящее глазами того или иного действующего лица, тогда как других персонажей, быть может, куда более важных, выстраивает, как наблюдатель, на основании внешних данных. Высокий и вечно подавленный молодой человек, выступавший сначала наблюдателем, а затем участником сцены, которую мы сочли показательной для отношений между сестрами, при всей своей проницательности, смог бы куда лучше понять происходящее, будь у него возможность хоть немного узнать их историю и заглянуть в их детство. Наш герой, однако же, был лишен этого преимущества, коим в полной мере может наслаждаться читатель, ибо в те дни он, странный, беспокойный, задумчивый и щуплый ученик частной школы, находился далеко от семейства Грэй. Эту семью, которой суждено было оказать столь существенное влияние на его жизнь, он повстречал, когда характеры ее членов уже в известной степени сформировались.
Те недалекие и, решимся предположить, наверняка неженатые философы, что называют младенцев “чистым листом”, отказывая им в данных от рождения свойствах ума и характера, наткнулись бы на шесть суровых возражений в виде трех пар устремленных на них глаз невинных малюток, сидящих рядком у стены детской. Кэтрин, старшая из них, была тогда пятилетним карапузом, пухлым, смуглым и смахивающим на японца. В ее лице не было еще той бледности, что позднее появится от неустанных домашних забот и бурной общественной деятельности с утра до ночи. С ранних лет серьезная и рассудительная, всегда в аккуратненьком платьице и с безукоризненно уложенными волосами, она держалась с важностью маленькой домоправительницы. В играх и забавах детской она всегда верховодила и распоряжалась, часто к неудовольствию подруг. При этом Кэтрин, вне всякого сомнения, была наделена сильным характером и, топая маленькой ножкой или внезапно сжимая кулачки, ясно давала понять, что добьется своего. Но, при всей горячности нрава, она была исключительно доброй девочкой, бесстрашной, честной и умеющей забывать о себе – свойство крайне ценное в большой семье. В то время, к которому относится наше повествование, об этих качествах можно было судить лишь по косвенным признакам, но все они, в сочетании с задумчивостью – не сонной, но деловитой, – отчетливо читались во взгляде ее круглых, темных, чуть прищуренных глаз.
Второй ребенок, Маргарет, была всего на год младше своей сестры. Еще круглее, чем та, с пронзительными голубыми глазами, она одаривала собеседника улыбкой, свидетельствующей о высочайшем, почти нездешнем блаженстве, достойном достигшего нирваны буддиста. Эта улыбка не покидала ее губ ни при каких обстоятельствах, и никто не в силах был обнаружить источник ее невозмутимого довольства. Она была невероятно добродушна и имела обыкновение после долгого мечтательного молчания отпускать уморительные и при этом совершенно невинные замечания. Это все, что нам пока о ней известно.
Природа, начисто лишившая Маргарет пылкости и самолюбия, отличавших ее старшую сестру, казалось, решила отыграться, соорудив характер третьей девочки исключительного из вышеназванного материала. Надо полагать, первые год или два своего существования она большую часть времени пронзительно орала, и у гостей складывалось впечатление, что она так и была создана с широко открытым ртом и легионом бесов внутри. Но, поскольку старшие сестры переболели тем же, хоть и в смягченной форме, взрослые вели себя с ребенком спокойно и внимательно, и первые шумные годы благополучно остались в прошлом, не сказавшись на здоровье и характере девочки. Вскоре, однако же, обнаружилось, что она была настоящей фурией. Ее неистовство принимало самые непредсказуемые формы, столь же необузданные, сколь и своеобразные. Одно время она вела себя совсем как дикая кошка, готовая наброситься на всякого, кто ненароком задевал ее, – визжала, царапалась и кусалась, словно защищая свою жизнь. И хотя этот бурный период также вскоре миновал, он не прошел бесследно, о чем временами напоминал взгляд, нет-нет да и вспыхивавший колючим огнем. Ее огромные глаза даже в детстве были совершенно необыкновенными. Не лазурно-голубые, как у Маргарет, и не глубокие темно-синие, как у Кэтрин, но серо-зеленые, они то заволакивались серо-голубым туманом, то сверкали бешеными бледно-зелеными искрами, отражая тысячами оттенков стремительные перемены настроения своей обладательницы. В какой-то момент ею вдруг овладела неуемная страсть к проказам – особенно она любила запирать двери и прятать ключи; но и это со временем прошло. Затем она приобрела безумную привычку убегать и теряться. Четырежды отправлялись ее искать и находили в одном случае на улицах Лондона, в трех других – за городом, на голых и безлюдных холмах, излюбленном месте ее игр. Сестры, на которых, ввиду литературных занятий их матушки, лежала большая часть забот по дому, тщетно пытались ее урезонить. В ней, казалось, не было ни капельки рассудительности, ни малейшей тяги к порядку или представления о долге, к которым они могли бы воззвать. К тринадцати годам Гертруда превратилась в безрассудного и насмешливого сорванца с огненно-рыжими волосами и пронзительным голосом. Как раз в это время она вступила в четвертую фазу своего развития, в некотором смысле наиболее зловещую. Она стала молчаливой, мрачной и безразличной ко всему. Весь последний год она беспрестанно хандрила.
Проницательные родственники были не на шутку напуганы этой переменой и гадали, чем обернется столь опасный затвор для столь несдержанной натуры. Именно в эту пору нелюдимого брожения соков, недоброе для любого ребенка время, ее стали замечать в обществе француженки Сесиль Флери, красивой и глупой девочки, чье присутствие, факт, как могло бы показаться, незначительный, знаменовало важную и страшную перемену. Никто не знал, как именно это произошло: повесть о том мизантропическом молчании никогда не была рассказана, но в одночасье Гертруда Грэй распрощалась с эдемом безмятежного детства, с его непринужденным довольством и милосердной строгостью, и сделалась обычным глупым подростком. Она вкусила заветного яблока и стала, как Сесиль, ибо познала добро и зло.
Духовное родство могло бы и это обратить во благо, но такое родство не передается с хорошим воспитанием, даже в самых лучших его проявлениях.
По огромной, нарядной и пыльной гостиной дома Флери на Гринкрофт-сквер, типичного жилища увядшей аристократической семьи, брели две девушки, заключив друг друга в те нелепые объятия, что свойственны ранней девичьей дружбе, и огненный ореол волос Гертруды пылал рядом с длинными черными локонами ее подруги Сесиль. Трудно сказать, почему они выбрали именно такую манеру общения; они все время держались вместе, судача о всем на свете, но Гертруда не любила свою подругу, если понимать под этим сколько-нибудь серьезные переживания, а Сесиль вела себя с нею скорее надменно и в то же время несколько ее побаивалась. Мы не станем злоупотреблять расположением читателя, пересказывая все то, что щебетала мисс Флери; да и сама Гертруда улавливала из ее речи лишь отдельные фразы. У нее было обыкновение впадать во внезапную задумчивость, почти транс, и слышать лишь обрывки обращенных к ней речей. На этот раз Сесиль говорила о джентльмене, друге ее брата, который мало интересовал Гертруду. Ревнивое тщеславие и жажда всеобщего восхищения были наихудшими проявлениями легкомыслия, которое сильно вредило ее от природы добродетельной натуре.