По мере того, как Фов с Эриком и его родителями подъезжала все ближе к Фелису, ее беспокойство нарастало. Ей оказалось трудно принять тот факт, что ее все-таки убедили приехать еще раз в тот дом, две комнаты которого она любила больше всего на свете: мастерскую отца и свою спальню в башне. С шестнадцати лет Фов пыталась забыть о «Турелло».
После рассказа Кейт она испытала ужас, разрывающую сердце боль и безнадежную печаль за тех неизвестных, кому ее отец отказал в приюте. Ее охватил жгучий стыд. И вот теперь все эти эмоции, едва не лишившие ее рассудка много лет назад, снова нахлынули на Фов. Она ощущала их тем острее, чем ближе они подъезжали к Фелису. Ей казалось, что холод пробирает ее до костей. Напряжение и волнение заставляли ее прочувствовать каждый позвонок, словно больной зуб.
Чувства Фов были обострены до предела. Краски окружающего пейзажа казались такими яркими, что даже солнечные очки не смягчали их. Голоса Эрика и его родителей пронзительно отдавались в ушах, их жесты почему-то стали слишком порывистыми. Все вокруг приобретало очертания галлюцинации, которая становилась все более невыносимой. Машина медленно ползла в гору, пробиралась между высокими дубами, и наконец за кипарисами показались стены «Турелло».
Эрик остановил автомобиль на лужайке, заросшей чертополохом и луговыми травами, высохшими за лето. Фов медленно, неохотно вылезла из машины. Запах жимолости ударил ей в ноздри. Ей удалось так много забыть. Ей удалось забыть, что стены скрывала жимолость. Ей удалось забыть, что она никогда не могла сделать достаточно глубокий вдох и впитать в себя эту сладость. В этом благоухании сохранилось воспоминание о счастье.
— Судя по всему, оценщики уже приехали и ждут нас, — сказал Адриан Авигдор, пытаясь заставить Фов сделать шаг вперед. Она стояла напряженная и, как ему показалось, охваченная страхом. Ему и самому было не по себе. Он не бывал здесь с лета 1942 года, когда Марта Полиссон отказалась впустить его. Тогда Авигдор обернулся, уходя, и увидел в окне мастерской своего друга Жюльена Мистраля, безучастно смотревшего ему вслед.
— Идем. — Эрик бесцеремонно взял Фов за руку. Он буквально втащил ее во двор.
Пятеро мужчин курили, о чем-то беседуя у дверей. Одним из них был Этьен Делаж, дилер Мистраля, представлявший Надин Дальма. Трех оценщиков сопровождал инспектор налогового департамента из Авиньона. Каждый назвал себя и пожал руку Фов, Эрику и его родителям.
— Кто откроет нам дверь? — поинтересовался один из экспертов, высокий и элегантный парижанин с бородкой.
— У меня есть ключ, — ответил Делаж.
Налоговый инспектор из Авиньона снял печати с двери мастерской Мистраля.
— Мадемуазель? — обратился он к Фов, кивком указывая на дверь. Она лишь покачала головой.
Но все отступили в сторону, и Фов пришлось первой переступить порог, как того требовали приличия. Она расправила плечи, сделала несколько решительных шагов и остановилась как вкопанная. Тот шок, который она испытала, вдохнув знакомый аромат жимолости, оказался ерундой, незначительной мелочью по сравнению с тем, как подействовала на нее такая привычная и любимая ею смесь запахов, царившая там, где ее отец работал почти пятьдесят лет. Фов едва не закричала, столкнувшись со своим прошлым.
Фов на мгновение закрыла глаза, испуганная воспоминаниями. Наконец она все же подняла голову и оглядела мастерскую.
Но что это? Откуда эта симфония сияющих красок? Что это за полотна, пронизанные светом и жизнью? Или ей только показалось, что радость творчества расправила сильные крылья и готова взлететь? Где источник этого ритма, наполняющего воздух, подобно рокоту далекого грома?
В мастерской не было ничего, кроме нескольких больших полотен, превосходивших по размеру прежние картины Мистраля. Картины висели в строгом, продуманном, тщательно выверенном порядке. Единственными признаками присутствия художника стали старенькая стремянка в углу, его рабочий стол и старый мольберт с чистым холстом.
Фов едва могла дышать, глядя на последние работы своего отца, удивленная, испуганная, очарованная полетом его фантазии, устремившейся к ней. Вот львы, газели и голуби на ярком фоне полевых цветов и зеленых яблонь. А рядом, на другой картине, изобилие снопов пшеницы и ржи, зрелые гранаты, финики, виноград, оливки и фиги. Мистраль не поскупился на роскошь зелени и золота, свойственную разгару лета. Пальмовые ветви и мирт возносились над процессией, идущей под красной луной.
Поющие птицы… Роза Шарона… Кедры Ливана… Что все это значило?
На дальней стене висела самая большая картина. Вся роскошь остальных полотен меркла перед этим гигантским творением гения, где свет исходил из семисвечника. Монументальная менора излучала сияние славы тысячелетней веры на фоне триумфального красного цвета. Фов не находила слов, ее сердце бешено стучало. Она была охвачена благоговением.
За ее спиной раздался голос Эрика, прочитавшего вслух слова, которые Мистраль написал у основания меноры большими четкими буквами:
— «Вечный свет. Синагога в Кавальоне. 1774 год…»
— Он ездил в Кавальон! — воскликнула Фов.
— Вот что такое серия «Кавальон», — негромко, почтительно произнес Эрик.
Эксперты, налоговый инспектор, Делаж, Авигдоры ходили по студии, забыв обо всем на свете, громко восклицали, переговаривались, что-то бормотали себе под нос, пораженные гением Мистраля.
Фов не обернулась к ним. Она смотрела на семисвечник, символизирующий священный сосуд, стоявший на алтаре в пустыне и в двух храмах Иерусалима. Наконец она повернулась к Эрику и взяла его за руку. Они вместе двинулись по студии и остановились перед первой из огромных картин.
Две высоких свечи в начищенных подсвечниках, хлеб и серебряный кубок с вином на белоснежной скатерти. Простые скромные формы страстно говорили о благодарности создателю за дары, ниспосланные человеку. Картина излучала покой, радость, веселую торжественность, и Фов склонила голову, начиная понимать.
— «Суббота», — прочитал подпись бородатый эксперт из Парижа, переводя на французский с иврита.
Фов рванулась к следующим полотнам и поняла, что три картины, привлекшие ее внимание с самого начала, отец намеренно повесил отдельно от других. Она отступила назад, чтобы видеть их все сразу.
Рядом с ней встал Адриан Авигдор и начал читать надписи на иврите. Он вспомнил буквы, которые учил когда-то. Как выяснилось, они никогда не уходили из его памяти.
— «Песах», — сказал он громко, глядя на первую картину.
— Праздник исхода, — добавил эксперт из Парижа. — В память о выходе из Египта. Мистраль использовал символы «Песни песней».
— «Шавуот». — Авигдор повернулся ко второй картине. И снова последовало объяснение парижанина:
— Праздник первых плодов, когда в храм приносят первые снопы и плоды, в память о том дне, когда на горе Синай Господь дал Моисею Тору.
— «Суккот», — прочитал Авигдор третью надпись и замолчал.