Сыграй мне смерть по нотам... | Страница: 34

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Я о смерти думаю всё время, — неожиданно сказал Андрей Андреевич. — Не о старости даже, а именно о смерти. Нелепо, правда? Это из-за Шелегина. Я ведь знал его до несчастья. Он непростой был очень, тихий, самолюбивый. Ничего у него не получалось — даже в Союз не приняли. Это с консерваторским-то образованием! Но всё-таки живой был человек, по улицам ходил, думал о чём-то, дочку всюду за собой таскал. И вдруг такое… Что он теперь? Зачем? Насколько он здесь, с нами? Или нет уже его?

— Не нам решать, — неохотно отозвался Самоваров. — Даже о себе всего не знаешь, а уж чужая душа — потёмки.

— Вот именно! Но я иногда представлю себя такой вот вещью в кресле, и мне страшно делается. Или просто по улице иду, вспомню его, и хочется бежать куда-то, спрятаться. Как он терпит? Зачем терпеть? Бесконечная боль, неопрятность, мучение — и невольное отвращение окружающих. Какие-то чужие люди приходят, щупают, смотрят, уколы делают. Так всё время, и ничего другого уже не будет. Что может быть ужаснее? Разве не счастье, когда придёт кто-то из этих чужих, введёт что-то в вену — обычный укол! — и всё кончится. Я бы, например, только благодарен был.

— Что вы можете об этом знать? — не выдержал Самоваров. — Вы были когда-нибудь тяжелобольным? Жертвой? Или заложником? И подходил разве к вам кто-нибудь чужой, чтобы вас убить? А вы в этот момент ничего сделать не можете, только глядите, как этот чужой вас убивает. Чужой — здоровый, сильный, которому вы никто, которому плевать на вас. Он отнимает у вас жизнь. С какой это стати отнимает?

Андрей Андреевич даже вскочил со стула:

— Как с какой? Если я в своё время в здравом уме и этой… как её… твёрдой памяти — или наоборот, в твёрдом уме? В общем, если я выразил свою волю и считаю, что невозможно, позорно жить вонючим овощем в кресле…

— Мало ли какие глупости приходят в голову в здравом уме, особенно после сытного обеда, — холодно заметил Самоваров.

— Нет, нельзя быть таким эгоистом! А муки близких? А их бессмысленные заботы? Их неприятные, в конце концов, ощущения? Они ведь сами обязательно захотят, чтоб я поскорее убрался, чтоб сам не мучился и их освободил. Ведь если я стал бесполезен… Я был опорой, защитой, я их обеспечивал, радовал, а теперь только неприятен! Разве они не захотят, чтоб я умер?

— Может, и захотят. Пусть.

— Но я сам, сам так хочу! Я им сам скажу: если я стану овощем, прекратите это! Обязательно прекратите!

— Так это вы им скажете, будучи здоровым и ничего не понимая, — усмехнулся Самоваров. — Говорят же некоторые дуры: после тридцати (или сорока?) жизнь кончается — целлюлит, лишний вес, мужики меньше липнут. Что, ловить их на слове и отстреливать, когда стукнет тридцать и пара лишних килограммов набежит?

Смирнов засмеялся:

— Ну, это совсем другое!

— То же самое! Что вы обо всём этом можете знать? — повторил Самоваров уже раздражённо. — Я сам когда-то, как Шелегин, тряпкой валялся на койке в больнице. Только иногда всплывал из боли и дури, которая заглушала чуть боль (уколы мне такие ставили). Шёл третий год, как я лечился. Операция неудачно прошла — чуть концы не отдал. Тогда и я, как вы говорите, думал: укольчик бы теперь, и кончить всё это. К чему зря мучиться? Кому нужна такая моя жизнь? Родители давно в автомобильной катастрофе погибли. Невеста когда-то была, только к тому времени исчезла. А я всё лежал на койке — всплывал и тонул, всплывал и тонул…

Андрей Андреевич хотел снова сварить кофейку, но так и замер с электрочайником в руках.

— И вот я очередной раз всплыл, — продолжил Самоваров, — и по всему, что от меня осталось, сразу ниточками, пунктирчиком потекла боль. А там, где было резано и разворочено, ниточка в клубок скатывалась и начинала язвить. Меня тут же, как обычно, прошибло потом — холодным, быстрым, несолёным, как вода. Опять! Сотый раз уже я вот так просыпался! Я стиснул зубы, отвернулся, уставился на свою тумбочку. Рядом с кроватью стояла эта тумбочка, бледно-зелёная. В больницах всё такими дохлыми цветами красят, что хоть сразу ложись и мри.

— Эти цвета считаются успокаивающими, — вставил Андрей Андреевич.

— Успокаивающими навечно? Я уткнулся в эту покойницкую тумбочку. Она была гладкая, скользкая, масляной краской крашеная. На её стенке просматривалось мутное отражение. Отражение состояло из трёх прямоугольников. Как раз солнце заходило, и эти прямоугольники были, оказывается, небом, крышей и ярко освещённым откосом окна. Когда они сложились у меня в картинку, я по ней понял: там, в мире, сейчас вечер. Там закат, всё оранжевое, и стёкла бликуют огнём — так всегда бывает, когда закат ясный. Как только я всё это увидел, тот серо-бурый прямоугольник, что в моей картинке был небом, откинулся вдруг в глубину, и откос засиял, и даже оттуда будто теплом повеяло. Это, конечно, сработало воображение: я просто вспомнил, какие бывают закаты. Какой бывает тогда свет, вспомнил, как ложатся тени, как они удлиняются, как шелестят деревья, как всё постепенно гаснет, и наступает ночь. Все закаты за двадцать три тогдашних моих года отразились в паршивой тумбочке. И я решил: «Пусть даже всё совсем будет плохо и больно, и я не выздоровлю, но если я хоть тень, хоть отражение солнца смогу видеть на стенке тумбочки, то смогу и жить, и даже быть от этого счастливым. Ведь когда я здоровым бегал, я не обращал особого внимания на такие вещи, как свет и тени. Теперь я буду их видеть лучше, чем те, кто бегает, веселится и пиво пьёт». Не знаю, поняли ли вы…

Самоварову неловко стало, что он так разговорился, и он быстро закончил:

— Если б вползла тогда ко мне какая-то благостная морда со шприцем, нежно желая, чтоб я больше не мучился, и убила бы меня, то убила бы не милосердно и гуманно, а точно так же, как убивает любой бандит.

Андрей Андреевич крепко обнял свой белоснежный электрочайник и спросил изумлённо:

— Так вы принципиально против эвтаназии? Но как же тогда весь цивилизованный мир?.. Голландия?

— С чего вы взяли, — буркнул Самоваров, — что Голландия — средоточие истины? Что там главные мудрецы сидят, и вам остаётся только бежать вприпрыжку и исполнять, что они сказали?

— Но если человек сам распорядился себя…

— Для удобства нетерпеливых наследников? Да поймите вы: раз человек, как вы выражаетесь, в здравом уме, и хочет в будущем умереть от укола, то это просто желание самоубийства. То есть сложная штука на грани ненормальности. А с самоубийцами психиатры разбираются. И пусть их! Зато к казни — к чужому шприцу — только суд может приговорить. Причём за самые тяжкие преступления. Да и то не во всякой стране!

— Но моя собственная воля…

— Вы же сами смеялись над женщинами с целлюлитом, которые говорят, что им жизнь не мила. Представьте, сейчас вы выразите свою волю: хочу послезавтра повеситься. Имею ли я право послезавтра прийти к вам на дом и вас вздёрнуть? Нет! Даже если вы сами повеситесь, мы вас откачивать будем.

— Так я здоров! Но если б я был смертельно болен…

— Пусть коллектив поможет сдохнуть? Тяжко больной человек ни сказать, ни сообразить толком ничего не в состоянии — как мы узнаем, что у него на уме? Какова его воля в данный момент? С какой стати со шприцем к нему полезем?