– Сумасшедшие! – хохочет Марина. – Дайте мне хоть умыться с дороги! Я вся пыльная!
Ефим, подняв на плечо косу, стоит на скошенном лугу, и на непокрытой голове его ветер шевелит остриженные «под горшок» кудри.
– Эге! Сама хозяйка приехала! Доброго здоровьичка! – весело окликает он.
– Здравствуйте, Ефим! – кричит Марина и машет рукой в коротких белых митенках; голос у нее молодой, звучный.
– Здравствуйте!
Динка и Мышка подхватывают мать под руки с обеих сторон, Леня торжественно идет сзади с чемоданом. Под рукой у него торчит зонтик. Ефим выходит навстречу.
– Ведем! Ведем! – кричит ему Леня.
– Да я бачу, что ведете! Дорогой гость всегда ко времени! – шутит Ефим, здороваясь с Мариной за руку. – Ну зараз пришлю с Марьяной свеженького молочка або сметанки, что там у ней есть! Зараз! Зараз! – торопится он.
– Приходите, Ефим! – кричит ему, оборачиваясь, Марина.
Но Ефим человек с понятием, он знает, когда идти, а когда и обождать. Оставив на лугу косу, он торопится к своей хате.
– А ну, Марьяна, живо собирай, что там у тебя найкращого – молочка, сметанки, – да неси на хутор, бо сама Арсенчиха приехала!
– Да ну! – всплескивает руками Марьяна. – То-то, я чую, Динка кричит: «Мама! Мама!»
– Ну вот она самая. Бежи, Марьяна, только не задержись там, бо у них свои разговоры. Нехай наговорятся, а под вечер и мы с тобой подойдем!
– А як же! За свого батька, верно, будут балакать, я ж понимаю! – суетясь по хате, отвечает Марьяна.
– Сядем, сядем, как прежде, на крылечке! – просит Динка.
Много уже сказано-пересказано, но все главное еще впереди: и большой душевный разговор о папе и об Алине… Динка сидит рядом с матерью и, прижавшись к ее плечу, любовно разглядывает каждую новую морщинку, каждый новый седой волосок на ее висках. Этих седых волос теперь уже так много, что даже бесполезно их выдергивать, как они делали раньше с Мышкой. И морщинки разбегаются около глаз. Но все равно лицо матери кажется Динке всегда молодым и прекрасным. И как это странно бывает: вот бегала, бегала Динка, больше месяца жила она без мамы, и смеялась, и скакала по лесам на своей Приме, полный короб у нее неотложных дел, – кажется, за целый день и не вспомнит о матери. Так и Мышка думала о сестре: вот ведь уехала мама, а Динке и горя мало, даже не вспоминает. Ох, неправда, неправда! Многого не знают взрослые люди. Не знают, как пусто в доме, в саду и во всем мире, когда нет мамы… Можно и прыгать, и смеяться, а все равно чего-то не хватает… Пусть даже самый любимый-разлюбимый человек рядом, а если нет мамы – нет и уюта, нет настоящего тепла. А сейчас Динка приютилась около мамы и чувствует себя, как цыпленок, обогревшийся в теплых ладонях: спокойно и хорошо!
Но разве может быть человеку совсем хорошо? Для этого надо забыть о многом, а есть такое горе, что даже на одну минуту от него никуда не денешься…
– Что же с папой, мамочка? Чем он болен?
– Папу арестовали в Нерчинске… – тихо рассказывает Марина. – Это было осенью. Вели по этапу вместе с уголовниками. В одной из пересыльных тюрем к ним примкнула партия политических, папа встретился со многими самарцами, питерцами. Почти в каждой пересыльной тюрьме папа встречал товарищей. Дальше вели их по этапу вместе. Идти было очень тяжело: резкие ветры, дожди, на дорогах жидкая грязь. Папа был в летнем пальто, ботинки у него разлезлись. Да и все его товарищи шли в рваных ботинках, в галошах, только некоторые были взяты зимой и потому одеты теплее. Папе дали чью-то рваную фуфайку. Он шел и все время думал о Косте…
Марина замолчала. Всем вспомнился заброшенный в сибирской глуши, умирающий от чахотки Костя.
– Всего не расскажешь. Там был один каторжник, пожилой уже. Вели его в кандалах. Ну, представляете себе? На дороге жидкая грязь, моросит дождь, ветер сбивает с ног… Ну, конечно, тащился, тащился этот старик и упал. Ведь еще и кормят арестантов впроголодь. – Марина провела рукой по лбу. – Страшно все это…
– А старик как же? – тихо спросила Динка. Но Марина уже вспомнила что-то другое, лицо ее посветлело, складка у губ разгладилась.
– Старика посадили потом на телегу. Уголовники подняли крик, вмешались политические. Ну, кандалов со старика не сняли, конечно, но пришлось конвойным слезть с телеги и положить больных. Телега считается для арестантов, а едут в ней конвойные.
– Вот сволочи! – резко бросила Динка и покосилась на мать.
В семье Арсеньевых никто не произносил грубых, ругательных слов, и Динке строго-настрого было запрещено «тащить их в дом». Марина была уверена, что ругаются только «пьяные извозчики», но когда такая ругань срывается из уст девочки, то это невозможно слышать.
«Да и к чему такие слова? Русский язык настолько богат, что можно любые чувства выразить иначе и гораздо сильнее», – говорила обычно Марина, но Динка никогда не была согласна с ней.
«Сволочь есть сволочь, и нечего придумывать для нее других, нежных слов», – упрямо повторяла она.
Но сегодня Марина не сделала замечания дочери: она была слишком поглощена своим рассказом и торопилась передать детям все, что было самым главным в воспоминаниях отца о тяжелом этапном пути.
А самое главное были люди.
– Везде, везде есть хорошие люди. Папа говорил, что когда их колонна входила в село, изо всех дворов выбегали ребятишки, стучали в окна: «Колодников ведут! Несчастненьких ведут!» И сразу, накинув на головы платки и полушубки, торопились на улицу женщины, старухи. И каждая старалась сунуть арестантам хлеб, лепешки, мороженую рыбу. Одна даже с кувшином горячего молока бежала за колонной. Папа считает, что и его просто спасли сибиряки.
– Папу? – с тревогой спросила Динка.
Марина кивнула головой и потянулась за кувшином с водой, быстрыми мелкими глотками выпила воду и поставила кувшин на ступеньку.
– Не убирай, мне все время пить хочется, – сказала она Лене и, вздохнув, снова начала свой рассказ: – Папа ведь шел в летнем пальтишке, а тут как раз поднялась метель. Ну, жандармские офицеры, видно, сами подмерзли; остановили колонну в одном селе, завели арестованных в постоялую избу, а там теснота, давка, гремят кандалы. Посредине пылает русская печь. И все лезут к огню. Папа рассказывал мне так: «Я сижу, дышать нечем, от мокрой одежды поднимается пар, махра душит… и в глазах сизый туман. Товарищи намочили какую-то тряпку, а голова горит. В дверь набились крестьяне, ругаются с конвойными… И в это время подъехал в своем возке какой-то старожил этих мест, крестьяне встретили его очень почтительно и называли „дохтур“… Явился этот „дохтур“ весь в снегу – метель разыгралась такая, что в двух шагах ничего не видно». Все это папе потом рассказали, он говорит, что тогда видел все как во сне. Этот самый «дохтур» показался ему какой-то снежной лавиной, которая с паром и грохотом ввалилась в дверь. Ну, товарищи, видно, сказали ему, а может, он сам увидел весь этот кошмар, только папа слышал, как этот самый «дохтур» кричал на конвойных: