Он писал, что «не испытывает почтения ни перед чем, кроме истины» и верен бескомпромиссному материализму, что проистекает из всепоглощающего желания уберечь истину незапятнанной «эмоциональными» представлениями об интеллекте и сознании. При этом в своем стремлении отсечь несущественное Тьюринг отмахнулся и от ряда фундаментальных вопросов у сути интеллекта, коммуникации, языка, – вопросов проистекающих из функционирования человеческого разума в обществе.
Он держался за простое среди пугающей и сбивающей с толку сложности мироустройства. При этом Тьюринг был далеко не ограниченным человеком. Миссис Тьюринг сказала, что ее сын погиб, работая над опасным экспериментом. Имя эксперименту – жизнь, тема, которая приносит немало страха и смятения в научный мир. Тьюринг не только мыслил свободно в меру своих сил, но вкусил сразу от двух запретных плодов: плодов мира и плоти. Между ними пролегало бурное разногласие и в нем заключалась окончательная и неразрешимая проблема. В определенном смысле, жизнь Тьюринга противоречила его работе, так как не умещалась в рамки машины дискретных состояний. На каждом шагу вставали вопросы о связи (или ее отсутствии) между разумом и телом, мыслью и действием, разведкой и операциями, наукой и обществом, индивидуумом и историей. Однако все эти вопросы, кроме как в отдельных случаях, Алан оставил без комментариев.
Алан Тьюринг любил считать себя ученым-еретиком, восхитительно оторванным от уступок общества в своем поиске истины. Но ересь оказалась направленна лишь против выживших остатков распадающейся религии и вежливых уступок мира интеллигенции. Философы подняли шумиху вокруг теоремы Гёделя – «в любом формальном языке существует истинное высказывание, которое нельзя доказать», – в защиту свободы человека. Притом, что к подлинной неволе двадцатого века она имела то же отношение, в какой Кембридж являлся «прекрасным захолустьем» по Лоуэсу Дикинсону: «Вильям Джойсон Хиггс и Черчилль, и коммунисты, и фашисты, и отвратительные жаркие улицы городов, и политика, и ужасное явление под названием Империя, за которую все, похоже, готовы пожертвовать жизнью каждого, вся красота, все стоящее в мире, – имеет все это хоть какую-то ценность? Все это не более, чем двигатель».
К концу 1950-го сложилась новая Империя, а вернее, две. Каждую обслуживали свои ученые. Великолепные родники Новой Эры – высвобождение способностей индивида, коллективная собственность на природные ресурсы – свелись к либерализму Пентагона, с одной стороны, и социализму Кремля – с другой. Именно здесь скрывались важные доктрины и ереси, а вовсе не в учебном классе или викторианской религии.
После того, как Германия оставила мир в руинах, а проклятье Гитлера легло и на победителей, и на побежденных, поток свободомыслия утратил былую значимость. И все же возник мимолетный период после войны, до того, как Великобритания превратилась в военно-воздушную зону номер один Оруэлла, когда Форстер взглянул на послевоенный мир в довоенном свете: «В силу политических потребностей времени наука заняла аномальное положение, о котором ученый обычно забывает. Он получает субсидии от напуганных правительств, ищущих помощи, его укрывают, холят и лелеют, если тот послушен, и его наказывают по всей строгости закона о неразглашении государственной тайны, когда он набедокурил. Все это отличает его от обычных людей и лишает его способности проникнуть в их чувства. Пора бы ему выйти из лаборатории. Пусть он занимается разработками для наших тел, но оставит наши умы в покое…».
Алан Тьюринг вышел из своей изолированной лаборатории и, в каком-то смысле, прошел гораздо дальше Форстера. Тьюринг ни слова не произнес о том, что оказалось вовсе не «аномальным положением», но подлинной ортодоксальностью 1950-х: зависимость от колоссальных машин. Работа Тьюринга была, пожалуй, одной из самых мирных из всех военных занятий и все же она вела к тому, что государство все больше и больше полагалось на машины, которые не только не контролировало, но даже не понимало. В этом процессе Алан Тьюринг остался незамеченным.
В некотором роде опасения, что ученые «распланируют наш рассудок», не нашли подтверждения в последовавших событиях. Так, планы по искоренению гомосексуализма с помощью научных средств, скажем, кибернетики оказались чересчур амбициозными. В Великобритании 1950-х они точно не являлись осуществимым предложением. Несмотря на то, что научные медицинские исследования в этом направлении продолжились, всесторонней поддержкой правительства они так и не заручились. Притом вопрос гомосексуализма остался сочной костью, за которую могут побороться бульдоги нравственности с силами технического прогресса.
Между тем развитие новой экономики, в которой рекламируются путешествия, досуг и развлечения, приведет к тому, что сексуальность обретет еще более осознанную привлекательность, подрывая позиции одновременно и консерваторов, и медиков. Найдется даже место личному выбору – неслыханная для 1954 года идея. Государство так и не приняло масштабных планов, будь то научных, или каких-то иных для того, чтобы контролировать поведение всего населения. Раздутый «нравственный кризис» 1953–1954 годов окружала атмосфера вымысла, ритуального действа, столкновения символов. При том, что в 1950-е правительство Великобритании последовательно передавало экономику в руки международных предприятий, закаленных в классовой, религиозной, клановой, предвыборной борьбе. Так Уинстон Черчилль дал народу свободу.
Новое запутанное и противоречивое будущее стало творением новых людей и вовсе не походило на индустриально-научное видение будущего 1930-х, ни на фантастические идеи о контроле сознания 1950-х. Старые нравственные и моральные общественные институты сохранят форму, но утратят абсолютный характер и всеохватное значение. Даже епископы вскоре станут проповедовать «новую нравственность». Уроки частных школ, да и не менее мрачных учебных заведений низших сословий, устарели в 1920-е годы и оказались совершенно бесполезными в критических условиях Второй Мировой Войны. Этот факт был признан неохотно и с сильным опозданием. Война все больше отдалялась от рук и умов людей, которые играли в нестабильную игру, где каждый участник постоянно проигрывал, и британское правительство, чтобы не остаться ни с чем, возглавило распространение осложнений.
Расщепленное состояние Алана Тьюринга предвосхитило модель развития, проявления которой он не увидел по своей воле: цивилизацию, в которой пение, танцы, спаривание, размышление о числах стали доступны широким слоям населения, но и цивилизацию, построенную вокруг машин и методов неизмеримо опасных. Своим молчанием Тьюринг указал и на природу научного сотрудничества при подобной политике. Вскоре станет ясно, что подозрения в нелояльности ученых были лишь временной проблемой, а самоуверенность единиц, считавших, что стоят выше правительств, оказалось прорезавшимися молочными зубами развивающихся принципов государственной и национальной безопасности. Кто увидел, что Тьюринг отдернул штору и продемонстрировал непоследовательный, хрупкий и неловкий мозг, стоящий за машиной? Тьюринг не был еретиком – маскировка, не более, хотя, не исключено, что он, так редко нарушавший свои обещания, ближе к концу всего лишь сдерживался. В своей области он был гроссмейстером. В политическом плане Тьюринг сам назвал себя верным слугой Черчилля.