Потом они сели в машину, отъехали от клуба. Оба в этом момент подумали – а куда едем-то?
И одновременно ответили. Лиза сказала – к тебе? Юрик – ко мне? И вернулись на Никитский бульвар. А Нора очень кстати была не то в Челябинске, не то в Перми…
Старый доходный дом на Никитском бульваре окнами смотрел на Лизину контору. Чуть наискосок. Семья Юрика обитала здесь уже в четвертом поколении, больше ста лет, эта квартира помнила слепого регента, его несчастную жену, неудачный брак бабушки Амалии и деда Генриха, счастливую любовь Амалии и Андрея Ивановича, Витасю с тетрадкой по литературе, Нору с Тенгизом, всю жизнь находящихся в любовном единоборстве… И квартира приняла их благосклонно. Здесь было хорошо и никакие призраки им не мешали…
Впереди Юрику и Лизе предстояла долгая совместная жизнь, о чем они сразу же догадались. И глупый вопрос: что важнее, телесное или духовное, – их никогда не занимал. Близость была такая полная и предельная, какая мало кому дается.
Они стояли под горячим душем и любовались друг другом так, как будто были Адамом и Евой, впервые познавшими… чего там полагалось познавать? Они были почти одного роста, он был худ, покат плечами и слегка кривоног, она по теперешним канонам полновата, с несколько усталой от собственной тяжести грудью и бедрами с наметившимися “галифе”. В густом горячем пару их тела были розовыми, а стойка душа стояла между ними как библейское дерево…
Потом они сидели на кухне, ели красные яблоки. Другой еды в доме не оказалось. Лиза откусывала сразу по половине небольшого яблока:
– Я больше люблю зеленые, но красные тоже сойдут…
– Я должен тебя разочаровать, вряд ли смогу покупать тебе именно зеленые… Я дальтоник.
– Не важно. Я и сама могу купить все, что мне нужно…
Ему было тридцать четыре, ей тридцать два, позади у каждого были влюбленности, отношения, связи не удачные и вполне удачные, но у обоих было острое чувство, что все прошлое уменьшилось и вообще не имеет значения. На всем свете их было двое, они пока мало знали друг о друге, хотя самое существенное было решено без всяких слов: она принимала его с прошлой наркоманией – хотя бывших наркоманов и гебешников, как известно, не бывает, – с артистическим хаосом жизни, отрицанием той стабильности, которую Лиза ценила и строила, а он ее – с детьми, семейными проблемами, Пашей в неопределенном статусе, тетей Маргаритой и туристическим агентством…
“Брак не держится на почтовых марках. Приезжай!” – писал Яков Марусе. И был, вероятно, прав. За шесть лет ссылок она приехала к нему один раз, в начале его мытарств, в Сталинград, в 1932 году. Вторая встреча с женой произошла в Москве, на вокзале, по дороге из Сталинградской тюрьмы в Новосибирск, через два с лишним года. Тогда пришла еще и сестра Ива с мужем, но не они нарушили возможное объяснение: времени на пересадку было тридцать минут, прошли они на бегу между Казанским и Курским вокзалом, а потом в присутствии пожилого усталого капитана из местных эмгебешников, который выписывал Якову билет в Новосибирск. Привилегия ссыльных и заключенных – бесплатный билет до места отбывания наказания… Произнесенные в спешке слова были довольно незначительные, но глаз видел больше, чем могли сказать слова. Маруся выглядела подавленной и усталой. Темные круги под глазами, ее обычная сухощавость – она всегда жаловалась, что опять похудела – вызвали у Якова чувство вины перед женой, которую он невольно заставляет страдать.
Но не только эти видимые знаки страдания угнетали Якова – гораздо глубже он чувствовал Марусино разочарование: в муже, так много ей обещавшем, в жизни, которая постоянно ее обманывала. Выглядела она несчастной. Здесь сказывалась более всего разница их внутреннего устройства: Марусе, чтобы быть счастливой, необходимы были постоянные знаки удачи, успеха, признания, и пока Маруся восхищалась Яковом, уверена была в их блестящем будущем, силы ее удесятерялись. Но бурный темперамент сочетался в ней с хрупкостью и слабосильностью, а яркость желаний с их легкой испаряемостью. Переносить удары жизни душа ее отказывалась, она роптала, винила обстоятельства, впадала в отчаяние.
Якову ощущение “несчастности” было чуждо, он не позволял себе этого чувства, стыдился, когда оно мелькало, и в самых тяжелых обстоятельствах старался извлекать радость из ежедневных мелких подарков жизни: выглянувшего солнца, зеленой ветки в окне, встреченного по дороге приятного человека, с которым можно побеседовать, а главное – хорошей книги. Маруся тоже умела радоваться всякой малости, но для этого нужен был рядом Яков, потому что, если не было свидетеля и зрителя, радость хуже удавалась. Артисту всегда нужна публика.
Он был уверен, что смог бы перебороть Марусину подавленность своей мужской властью, той чудесной и редкой близостью, которая так украшала их совместную жизнь. Погладить, приласкать, поцеловать, довести до высшего пика взаимного наслаждения и даже перейти в чистейшую область, которая находилась за пределом плотской радости…
Но, как бы виртуозно ни владел он пером, какие бы нежные письма ни писал он жене, его физическое отсутствие было непреодолимым препятствием. Он чувствовал это по ее письмам, по раздражению, которое в них прорывалось, по укорам и уколам, а главное, по все возрастающей энергии идеологического протеста – она называла себя “беспартийной большевичкой”, а Якова обвиняла в политической близорукости и погруженности в мелкобуржуазное болото. Она неотвратимо отдалялась. Он знал Марусину впечатлительность и энтузиазм, с которым она всегда принимала новые предложения – ее увлечение педагогикой во времена учебы во Фребелевском институте, педологией, отвергнутой сестрой педагогики, новой религией “движения” в студии Рабенек, впоследствии театром, журнализмом, умилялся ее трогательной убежденностью в “высшей пользе”, когда одно увлечение сменялось другим, и потому надеялся, что увлечение “большевизмом” в его беспартийном варианте не повлечет за собой вступления в партию. Впрочем, ее и не приняли бы – жена вредителя, врага народа… Но существовало еще одно препятствие внутреннего характера: существовала граница, которую Маруся вряд ли перешла бы – она была по сути человеком богемным, и всякая дисциплина, а особенно жесткая партийная, была для нее неприемлема. Это Яков ходил на службу с юных лет, Маруся никогда не связывала себя с рутинной службой – до конца жизни самым страшным жупелом для нее было “переворачивать номерок”, то есть ходить ежедневно на службу к определенному часу, без опозданий, отмечая свой приход и уход на специальной доске с номерками, обозначающими присутствие сотрудника.
Еще одна мысль тревожила Якова: он знал Марусину внушаемость, подозревал, что она подпала под какое-то новое сильное влияние. Мужское влияние. Яков не был ревнив, хотя в юности Маруся неосознанно часто его провоцировала рассказами о сугубом внимании к ней со стороны значительных и интересных мужчин. Скорее, не рассказами, а письмами… Но Яков принимал ее успех даже с некоторой тщеславной гордостью. Он вполне понимал тех мужчин, которые проявляли интерес к его невесте, потом к жене… Привлекательность ее была такова, что Якову и в голову не пришло бы сравнивать ее с другими женщинами: в прелести своей она превосходила всех… Даже в своих острых приступах ревности, которым была подвержена, она не теряла своего очарования.