Лестница Якова | Страница: 119

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ревность ее была беспочвенна: Яков не изменял своей жене. Но нельзя сказать, что Якову не нравились другие женщины. Нравились. Очень нравились… В юности он был смертельно влюблен в одну гимназистку, Лидию, но она предпочла ему другого юношу. Тогда, в семнадцать лет, он пережил во всей полноте опыт отвергнутости. Еще раньше ему нравилась дочка соседа-архитектора Коваленко, нравилась сестра одного приятеля, еще одна знакомая курсистка… Позже, уже когда он был женат на Марусе, ему нравилась медсестра Валентина Белоглазова, которая делала ему вливания в Харькове, нравилась Надежда Николаевна Бельская, секретарь в Наркомате труда, где он часто бывал. Последняя нравилась ему сильно, и он ей нравился, и она давала ему это понять… Не глаз, а совсем другой орган, жадный до наслаждений, посылал ему сигнал, который он неизменно отклонял. Он контролировал свое тело и не шел у него на поводу… и вообще, приняв постулат о первичности материи и вторичности духа, супруги прекрасно взаимоиспользовали тело для супружеской радости, но седьмую заповедь почитали священной.

Вот на этом месте у Маруси происходил какой-то сбой: почему же так больно чувствовать, что другая женщина нравится мужу. Изменять-то он не изменяет – в чем и клянется… но если его влечет к другой женщине и только соображения морали останавливают, тогда что это такое – мораль? Не дух ли сплошной? Так не выше ли он плоти? Тут Маруся уставала и начинала плакать… но при этом она настаивала на полной честности отношений и постоянно терзала себя исторгаемыми из мужа исповедями о том, как реагирует его организм на ту или иную даму…

Но теперь это была область Яшиных воспоминаний, которые могли вызвать только грустную улыбку. Поскольку настроение жены он не мог ни исправить, ни изменить, он откладывал выяснение и восстановление отношений до того времени, когда сможет обнять ее худенькие плечики, и отгонял от себя ревнивое опасение, что кто-то другой руководит Марусиными настроениями, мыслями, обнимает эти плечики и делает все прочее обыкновенное, в чем нет ни красоты, ни тайны, а лишь согласованные механические движения… Прожигали детали – запрокинутая голова, синие веночки на шее, перламутрово-серый глаз, выглядывающий в щелку полусомкнутых век… и продольная ямка на подбородке… Но мысли и воспоминания эти он отгонял, направлял свою энергию на производительную, как он говорил, жизнь – ходил на службу, придумывая всякие дополнительные заработки вроде частных уроков иностранных языков и музыки, обустраивал свою жизнь, отправлял в Москву деньги и посылки, которые, как правило, шли в другом направлении: из Москвы – в Бийск, к ссыльным.

Письма из дому приходили плохие. Маруся вытаскивала из прошлого все их расхождения, художественного или политического характера, наполняла их новой энергией. Яков пускался в объяснения, конфликт приобретал свежесть, и так по любому поводу, пока Яков не понял, что Маруся ищет ссоры… И ответы его становились все более сдержанными, а интервалы между письмами все более длинными.

Одновременно вспыхнула экзема с невиданной силой – руки, ноги были покрыты сухой коркой, которая взрывалась мелкими мокнущими язвочками, и все это зудело, жгло и не давало житья. Днем он волевым усилием сдерживал себя, а ночью, засыпая, раздирал себя до крови. Просыпаясь от боли, он снова засыпал, выпадал в какое-то странное состояние, в котором сознание приходило к соглашению с нестерпимым зудом: я сплю, и во сне я могу расчесывать эти раны…

Тема здоровья стала одной из самых безопасных в переписке, и он написал однажды жене: экзема так разыгралась, что освобождает от многих печальных мыслей, которые могли бы прийти в голову.

Спустя несколько дней после получения этого письма у Маруси зачесались запястья. Связь ее с мужем оказалась гораздо крепче и глубже, чем ей хотелось бы. Яков был до некоторой степени прав в своих догадках. Маруся стремилась к освобождению от Якова, но не получалось, и она подсознательно искала мужского авторитета.

Она не была уже юной обворожительной актрисой с неопределенно-волнующим будущим, на нее больше не заглядывались мужчины зрелых лет. Но она не искала мужчину, она искала скорее идею, которая ее освободит… Ее давние эмансипационные мысли на этом месте буксовали: носителем идеи, как Маруся тому ни противилась, все-таки был мужчина.

Смесь гордости и неуверенности, которые создавали в ее душе комнатного размера ад, умел растворять Яков своей умной любовью, но рядом с ней был сын Генрих, который сам нуждался в поддержке. Он готовился, как и Маруся, к взлету, причем в самом прямом смысле слова – планёры, самолеты, воздух, небо… а жизнь привела его в место прямо противоположное, на метрострой, подземное строительство. Но и там, под землей, он нашел ту коммунистическую романтику, которая так ему была мила. Маруся его поддерживала как могла. Но ей и самой было трудно…

И тут явился Иван Белоусов, человек из прошлого, из Киевской юности, друг ее брата, влюбленный в нее когда-то отчаянно и безнадежно. Он проводил летние вечера во дворе их дома, за длинным дощатым столом, сбоку которого стоял маленький столик для самовара. С Иваном постоянно приключались мелкие неприятности – то он обжигался о самовар, то переворачивал стакан с чаем на парусиновые брюки Марусиного отца, а однажды наступил на старую собаку, лежавшую под столом, и она его укусила. Вероятно, первый раз в жизни, от большого испуга… Над ним постоянно смеялись, и не было на свете человека, который более добродушно принимал обращенные на него шутки, розыгрыши, смешные реплики Марусиного брата Миши.

Белоусов не умел скрывать своей влюбленности, смотрел на шестнадцатилетнюю Марусю как дитя на конфету, Маруся притворно сердилась, но кокетничала, всегда кокетничала… Несколько раз ходила с Белоусовым в театр и чувствовала себя рядом с ним неуютно и несоразмерно. Был он под два метра ростом, складывался над ней вдвое, когда брал ее под руку, а она руку вырывала и советовала ему в следующий раз брать с собой ошейник и поводок, так им будет ловчее прогуливаться. Его чрезмерный рост вызывал у довольно мелких Кернсов добродушные насмешки, он стеснялся роста, длинных худых рук, на вершок торчащих из всех рукавов, огромных сапог, которые шил ему на заказ армянин-сапожник и брал с него как за полторы пары… Иван краснел, мял носовой платок потными руками, утирал лоб и большой, вверх ноздрями нос. Мягкий с виду, мило нелепый парень.

А был Иван Белоусов между тем настоящим революционером, одним из немногих киевских большевиков, умевших писать листовки, из которых первая была написана им по поводу смерти Толстого, очень задиристая, призывающая сплотиться “под знаменем РСДРП для борьбы за ниспровержение правительства грабителей, против насилия и произвола царских палачей, против смертных и прочих язв и пошлостей разлагающегося буржуазно-капиталистического строя…”. Толстой вряд ли одобрил бы…

Поначалу Маруся не признала в нем настоящего деятеля, только осенью 13-го года, когда Киев трясло и лихорадило от дела Бейлиса, принес он ей листовочку РСДРП с призывом протестовать против угнетения нерусских народов России, за укрепление интернационального союза рабочих всех национальностей, и дал понять, что он и есть автор этого текста. Тут уж Маруся прониклась к Ивану Белоусову серьезным и уважительным отношением. И ничего более – она уже была навечно, как казалось, связана с Яковом.