– Хоронили, что ль, кого? – Колесо вильнуло, прыгнуло на кирпиче, объезжая цепочку крупных, в кулак, садовых бархатцев. Пассажир пожал плечами, не взглянув. Он все засматривал по зеркалам на багажник, угадывал под крышкой, что ходила ходуном, глянцевый лимонный лоск и улыбался.
– Поднажми, а? Сотку накину!
Таксист поднажал. Бархатцы тоже подбавили: вровень с «шестеркой», то и дело виляя с утоптанного пустыря на мостовую, бежали уже два рыжих потока. Казах-татарин перестал чесать подмышки, позабыв руку под пальто. От лба к подбородку и дальше в ворот плаща потекла желтоватая, как лимонная изнанка, бледность. Цветочная дорожка споткнулась о забытую Амбастиковым стремянку, сладко притерлась к порожку винно-водочного «Эдема», обогнула вместе с канализационным ручьем фонарный столб и шарахнулась от дороги прямо под ворота дома номер восемь-А. Таксист коротко глянул на пассажира и, ни о чем не спрашивая, мягко причалил туда же. Из распахнутого на втором этаже окна рвался наружу тяжкий девичий вой. Кожаный приезжий на циркульных ногах пошел к калитке, бухнул кулаками в доски и пропал во дворе. Водила потоптался, достал из багажника ящик с лимонами, поставил у ворот. Пошел было прочь, вернулся, носком ботинка аккуратно двинул угол поровнее, крякнул и уже в «шестерке» газанул, сжигая сцепление, будто боялся: калитка дрогнет, и его окликнут.
Мелькнуло и скрылось позади предместье, и у заставы такси остановилось. Дух перевести. На аптечном крыльце, полыхая рыжим из-под капюшона, сидел пацан с мобилой. Покосился на таксиста и ткнулся в телефон:
– Дурак ты, Сява! Дорожка из цветов, дорожка из цветов! И че? Мало мне, что мать за бархатцы обещала шкуру содрать, так теперь и Верке отец жопу надрал. И из дому не пускает. Че «как догадался?!» Я ж от своих ворот цветы-то сыпал. А откуда надо? Ну не с кладбища же!
Таксист сплюнул, завел двигатель, и «шестерка» медленно поехала в город. А по предместью покатился праздник привычным, на века устаканенным порядком, как, бывает, катится под вечер с горки початая «ноль-семь». Гулко глокает в пыль, виляя мимо рук, и под конец взрывается на камне осколками вразлет до кровавых соплей у половины сельчан.
Ночью под грохот городского салюта сладко спали вповалку на тахте кожаный приезжий и примирившийся с миром суровый Веркин отец. В кухне, света не зажигая, в отсветах фейерверка у окна чаевничали воскресшая Еспергениха и зареванная Верка с рассыпанной черно-шелковой косой. Бабка шуровала в Веркином стакане ложкой, давя кружок уцелевшего из ящика лимона, и посмеивалась:
– Ниче! Раз живую похоронили – сто лет буду жить. Ниче! А с лимонов у меня изжога, с молоком пить надо. Ну чего ревешь? Дура ты, Верка, дура.
Дождь-пропойца, бывший цирковой, к ночи загулял: швырял насиженную на папертях и перронах мелочевку поверх крыш, горстями ухал медную рассыпуху на подоконники – однова живем! Дома отмеряли сдачу и возвращали через водостоки вниз, на плиты дворов, в наплывы мокрых листьев. Текло серебро по деревне праведников, кипело в фонарном свете и ни к чьим рукам не липло.
К утру циркач выдохся, карманы обвисли. Запахнул хламиду и поволокся куда-то за гору, в овраг. Там насквозь мокрая черемуха, вся в расклеванных воробьями ягодных брызгах, отжимала на ветру захлестанный подол, крыла гуляку матом и грозилась, грозилась жилистыми кулачками в сырой провал. А бывший коверный спал. Из-под щеки, примятый и жалкий, выбился ручей, переждал немного и утек через луговину. Клоун не услышал. Снилось, что в цирке аншлаг, дали увертюру, и занавес распался, впуская на арену парад-алле. Акробаты склонились в комплименте, дирижер, баюкая прострел в плече, опустил палочку, и оркестр, вышколенный, поспевал за выпученными глазами и мотающимися в такт седыми дирижерскими патлами. Прожектора завели кинжально-острый жонгляж световым эхом от очков, биноклей, фольги эскимо и искрящих бижутерией сытно-выпеченных декольте. Остро потянуло тырсой с манежа, зашлась астматическим кашлем над веером программок старушка-билетерша. Представление началось.
– «Семь утра в городе, и в эфире радиостанции „Волна“ выпуск новостей».
– Бабка, ты охренела ли че ли? Выруби свою байду, а то, бля, выйду щаз, прицелюсь.
– Че ты там прицелишься? Че прицелишься? Прицел-то в штанах застрял, как я на твою Ленку погляжу. Прицеливатель тоже мне, ага. Схлопнись, форточка!
«Число жертв урагана „Айрин“ на Восточном побережье США приблизилось к сорока…»
– Бабка, вон, вишь, люди, говорят, погибли.
– Дак все под Богом ходим, че ж тут.
– Хорошие, наверно, были люди-то.
– Разные. Вон, и дед мой помер, прям так, дома. И ураганов ему не нать. А ты че тут мне зубы-то заговаривашь? Че ты выполз со сранья? Растелешился вон весь. Поддеть-то неча? Обносился? Поддевку б каку, чем пузом сверкать, не май месяц поди. Ленке, вон, соплей твоих и не хватало, ага. Сверх остатнего-то счастья. Че выполз, грю?
– Че-че… Новостей послушать. А может, за молочком? У тя щаз почем козье-то?
– Знаю я, какого те молочка, ага. За тем молочком, вон, к Маше иди. Или она седни в город подалась? Собиралась вроде. Ооой, задурил ты мне голову! Дыми, скотиняка, в сторону, тьфу, пропастина! Да на, вон хоть платком, что ль, титьки-то оберни, сил нет на тя смотреть.
– Погоди, бабка, не ерзай. Я грю, люди там, в Америке, погибли, так? Разные, может, и хорошие были. Вот я тя и спрашую: какого ж черта тебя-то никакая холера не берет, а?
– Ноооо, пошел городить. А то меня холера не берет, что я, может, с дедом-то на пять жизней вперед натерпелась, ага. Это ж, если поглядеть, в Ушаковке каменюк не хватит, сколько он юбок передергал ручонками-то своими заскорузлыми. Да вон хоть даже Машу возьми, в кого у нее Витька-то, младший-то, а? Вооо! Че буркаешь? Мне стыда нету, я, хошь знать, за всю деревню настрадалась. С козлом этим безрогим, царство ему небесное, ночами-то все-о-о отмолила, отплакала, пока он там чужие огороды-то окучивал, но.
– Вон как. То-то, я смотрю, нас конец света, и тот обошел. Прям не деревня теперь, а монастырь получается.
– А и получается, не твое это дело, вот что я скажу. Иди давай, досыпай. Рано еще, Ленка-то твоя там теплая небось. Давай!
– «И в заключение выпуска информация от Гидрометцентра. По области переменная облачность, местами дождь…»
Клоун в овраге потянулся, почесал одну о другую затекшие в холоде пятки, вытянулся вдоль ручья и затих. Там, во сне, цирк проводил последних зрителей, огни погасли, и дворник Рахмил, гоняя метлой обертки от мороженого и смятые билетные радужки, вспоминал, как раз за разом опрокидывался от пощечин-апачей в вонючий манеж коверный клоун.
– А тоже ведь работа, чего ж…
Сгреб мусор в кучу, тягуче сплюнул на выметенный тротуар и скрылся в подвальной своей каптерке. По чистым цирковым ступеням серебряными монетами застучал дождь.