– Молчать, putana!
Отец… Оскар Муньес. Сын Улисса Муньеса.
Мало того, что он никогда о ней не заботился – однажды он разбил ей челюсть ударом гаечного ключа. Ей было тогда шесть лет. Она осмелилась назвать его гадом. Он решил, что она должна подавиться своими зубами. Доктор Агустин сказал, что нужно вновь ломать челюсть и ставить ее на место, чтобы поправить те повреждения, который нанес ей Оскар. Росита вздыхала, что это недешево обошлось.
Оскар жил в Хайалиа, кубинском городке Большого Майами, у своего брата Марселино. В старом гараже, который тот переделал в комнату для гостей. Там пахло прелым каучуком и прогорклым уксусным маслом. Подушки, покрытые ореолами жира, простыни, забывшие, что когда-то были белыми. Марселино как-то терпел его, но жена его, Аделина, с ним не разговаривала. Зарабатывал Оскар на мелочных спекуляциях, угоне машин, квартирных кражах. Полицейские несколько раз задерживали его, но всегда отпускали. Не было доказательств. Никто не решался против него свидетельствовать. Он отрезал палец парню, который показал легавым гараж, где он скрывался. Целыми днями он торчал у стойки кафе или на тротуаре и потягивал коладу из пыльного стакана, выглядывая, где бы что-нибудь слямзить. Калипсо удалось скрыть от него свой адрес в Нью-Йорке, но она очень боялась, что он сумеет ее найти.
Когда она жила в Майами, скрипка была спрятана у ее деда, заперта на двойной замок в шкафу вместе с огнестрельным оружием. Отец туда бы не добрался. Он боялся Улисса. Она играла в гараже босиком. Сбрасывала сандалии, вставала на бетон, слушала наставления деда, ставила пальцы, скользила ими по струнам, начинала играть. Она закрывала глаза и становилась иной.
В детстве она так боялась своего отца, что у нее кружилась голова, если она замечала его на углу улицы, и она была готова отдать ему скрипку, лишь бы он после этого ушел.
Когда она подсчитывает свои доходы и расходы, у нее кружится голова.
Она пытается давать частные концерты, но ей так и не удается свести концы с концами. Она дает еще больше концертов. Двести пятьдесят долларов в час – вполне достойная оплата. Играет на вечеринках, на свадьбах, на похоронах. Надо уметь продать себя, но у нее пока плохо получается.
Ох, плохо получалось – вновь вернулась главная мысль, потому что теперь, теперь… Она твердит это слово постоянно. ТЕПЕРЬ. Как будто наступила новая эпоха, небо раскололось надвое, чтобы вместить славное и великое настоящее. Калипсо, способная дерзать.
– А я возьму большущий бургер с жареной картошкой, – объявил Гэри, отложив меню. – Умираю с голоду! Когда я поиграю как следует, меня такой голод охватывает! А тебя нет?
Она робко улыбнулась и тряхнула головой.
– Мне надо какое-то время подождать, чтобы отхлынули чувства.
– Это мне напоминает первый раз, когда я серьезно играл на фортепиано, я имею в виду, играл так, словно от этого зависит вся моя жизнь.
– Когда это было? – спросила Калипсо.
– Я жил в Лондоне. Не очень хорошо понимал, что мне делать. И постоянно был в ярости, но никому ничего не рассказывал. Все хранил в себе, от этого на теле выступали красные пятна! Я хотел быть пианистом, занимался со всякими среднего пошиба преподавателями и часами работал дома. Я искал учителя с большой буквы, наконец нашел одного, но нужно было пройти прослушивание, чтобы попасть на его курс. Он меня попросил сыграть Венгерскую рапсодию № 6, ну ты знаешь, которую так просто загубить…
– И ты загубил?
– Без малейшего колебания. Я вложил всю свою силу, я молотил по клавишам так сильно, что заболели запястья. Учитель ничего не сказал, а потом позвал другого ученика, который сыграл этот же отрывок, и мне стало стыдно. Его туше было столь безупречным, таким точным, таким глубоким. Он не пытался изобразить чувства, он сам стал чувствами.
– Он не притворялся… он правда был внутри музыки.
Гэри восхищенно посмотрел на нее.
– Вот именно. Его счастье, его порыв во время исполнения шли от сердца, а не из головы, не из пальцев. Я встал, хотел уйти, а учитель сказал мне: «Почему ты уходишь? Ты боишься? Ты ленишься?» Мне опять стало стыдно.
– И ты остался?
– Да. Я всему научился у него. Он мне говорил слушать музыку, играть с закрытыми глазами. Чтобы я смог открыть для себя свою собственную манеру играть. Я долго с ним занимался. Он посоветовал мне поступить в Джульярдскую школу. Это получилось кстати, поскольку в один прекрасный день я застал его в постели моей матери! Я впал в бешенство, ушел, не сказав ни слова. Предупредил об отъезде только бабушку.
Калипсо смотрела на него непонимающе. Она не была уверена, что правильно расслышала.
– Ты увидел его в ПОСТЕЛИ твоей матери?
– Да. Оказалось, он ее любовник. Я взял билет до Нью-Йорка. И ни минуты об этом не жалел.
У него свободный и беззаботный вид человека, который не считает денег, который достает из кармана мятые банкноты и кидает кучкой на тарелку у кассы. Радостного человека, уверенного в себе, с вечной улыбкой на лице, с взъерошенными темными волосами. Когда он играет, его плечи танцуют, он то наклоняется, то выпрямляется, он закрывает глаза, закусывает губы, словно моля о чем-то, потом улыбается, вновь склоняется над клавишами, выпрямляется и вновь нагибается к ним. Калипсо чувствует его присутствие повсюду, наполняется плотной массой, дающей нотам звук. Он проникает в музыку как скульптор, месит ее как глину. Калипсо закрывает глаза, поднимается над полом, парит. Звуки пьянят ее. «Мне не нужен алкоголь, мне достаточно слушать, как он играет. Внимательный и точный, он не захватывает все пространство себе, как это делают некоторые пианисты, норовящие задавить солиста. Он дает мне раскрыться, расцвести, распасться на благородные, чистые звуки. И когда он оборачивается, чтобы проверить, следую ли я за ним, я читаю радость в его взгляде. Кончиком смычка я открываю ноту, развиваю ее звучание, напитываю ее красками, запахами, счастливыми криками, улыбкой деда, который сжимал руки и поднимал их к небу, чтобы приветствовать удачный аккорд…
Amorcito, mi princesa, mi corazoncito, mi cielito tropical”» [11] .
Она бросается в массу звуков, обрабатывает их, лепит, она ничего не хочет доказать, только отдает. «Любовь моя, – говорит она, – любовь моя», и она улыбается этому слову, такому значительно-трагическому, проникнутому фальшивыми нотами и безвкусицей, такое новое, что она с трудом решается его произнести. Она опускает ресницы, шепчет едва слышно, чтобы не показаться безумицей. Потому что он мог бы это заметить, ведь правда. Он мог бы это понять. Нельзя допускать, чтобы эта буря, бушующая в ней, испугала его. И вот она прячет свое чувство в глубинах души, но оно рвется наружу, она краснеет, губы ее полнеют, щеки круглеют, глаза сияют серебряным лунным светом.
Гэри повернул тарелку с бургером, чтобы добраться до жареной картошки, обильно полил ее кетчупом, смял салфетку, широко открыл рот, загрузил в него первую порцию еды и продолжил свой рассказ: