До сих пор | Страница: 19

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но оставим Миттеля и его сына. Подумаем немного о собственной персоне. Жил себе молодой еврей в Стране Израиля и ни в чем не нуждался. И вдруг взбрело ему в голову покинуть это место. Приехал он в Германию, в самую ее столицу, и вот перед ним открыта вся Германия – в пределах разрешенного пьяным немецким полицейским. Да, вполне возможно, что до войны жить в Германии было хорошо. Но сейчас мне жить в ней безусловно плохо. О своей комнатке и о своей одежде я уже говорил: одна давила теснотой, другая – тяжестью. Но к этому нужно еще добавить, что каждый четверг и понедельник я обязан был ездить в Темпельхоф, чтобы предстать там перед отборочной комиссией, которая придирчиво проверяла, не сделался ли я наконец пригодным для армейской службы. Пока что меня всякий раз признавали непригодным, поскольку оказывалось, что мне не под силу выполнять воинские обязанности, но если немецкая комиссия и освобождала меня от службы в армии, то сами немцы меня от этой службы освободить не желали – каждый немец, видя, что я не инвалид и не калека, смотрел на меня как на дезертира. Такие вот времена. Сами эти патриоты из патриотов защищать свое отечество не спешат, но меня отправить на фронт хотели бы незамедлительно. И если война не окончится в ближайшие месяцы, меня непременно сделают солдатом. А что ждет солдата на войне? Или смерть, или болезнь. Выходит, если даже я не погибну на этой войне, то непременно попаду в лапы какой-нибудь болезни, а если я попаду в лапы болезни, то меня привезут в больницу или в какую-нибудь частную лечебницу. Уж не окажусь ли я тогда пациентом той самой лечебницы госпожи Шиммерманн, где сегодня я случайный гость? Любопытно…

Впрочем, не будем размышлять о еще не случившемся, подумаем лучше о том, что произойдет вот-вот. Еще час-другой, и я отправлюсь обратно в Берлин. И что меня ждет в том Берлине? В Берлине меня ждет моя тесная комнатушка. И все-таки следует признать, что как она ни тесна, а до сих пор никто не причинил мне там никакого вреда. Более того, сновидение потерявшей сына фрау Тротцмюллер даже придало мне некую важность, как в ее собственных глазах, так и в глазах всех трех ее дочерей, ибо все то время, что я жил у них, они тешились надеждой, которую породило в них странное сновидение их матери. А это значит, что сейчас, вместе с моим возвращением, к ним вернется и надежда, что я верну им сына и брата, как возвестил этот вещий материнский сон.

Так я расхаживал и размышлял, размышлял и расхаживал, пока передо мной снова не появилась Бригитта. С маленьким ранцем в руках и милой улыбкой на устах. Дружелюбная, как всегда, но красивее, чем обычно. «Как мне жаль, – сказала она, – что я так плохо выполняю обязанности хозяйки. А еще больше я жалею, что не сумела воспользоваться каждым часом твоего пребывания здесь. Но ты же сам видишь – заботы о лечебнице все время отвлекают. И вроде бы у меня хорошие помощники, на которых можно положиться, и я действительно полагаюсь на них, особенно на нашего главного врача, который много занимался исследованиями в области психотерапии, и все равно – те дела, за которыми я не присмотрю сама, остаются недоделанными. Но сейчас, дорогой, я хочу пригласить тебя на чашку чаю, и, если захочешь, я еще немного расскажу тебе о своих раненых, а захочешь – и об их психологических проблемах».

Она снова привела меня в свой кабинет и велела принести чаю. Мы сидели, пили чай и разговаривали. Несколько раз звонил телефон, но она не обращала внимания на эти звонки. А когда кто-то постучал, сказала, что занята и, если нет особой необходимости, просит не беспокоить. День клонился к концу, и в доме зажгли лампы. Если бы не эта новая желтая мебель, я мог бы подумать, что сижу с ней во времена ее молодости, еще до того, как она вышла замуж за Герхарда Шиммерманна и посвятила себя филантропии. В эту минуту я уже не помнил тех дорожных мучений, которые испытал ради спасения книг доктора Леви. Пусть мне даже не удалось ничего сделать для этих книг – зато мне довелось снова посидеть с Бригиттой, как в те давние времена, когда на нее были жадно устремлены взгляды всех окружающих.

Она взяла со стола сверток и развернула его. Это были рисунки. «Вот что рисуют мои раненые», – сказала она и показала мне лист с изображением жутких кошмарных видений, потом – рисунок, на котором было запечатлено некое распутное действо, потом изображение гуся со связанным клювом, которого вела за собой маленькая девочка, а под конец – рисунок, изображавший какое-то могучее существо, под которым было написано «Голем». Слово это было в ту пору хорошо известно во всех немецкоязычных землях, потому что некий австрийский писатель написал книгу под таким названием, а издатель, желая ее разрекламировать и привлечь побольше покупателей, чтобы вернуть расходы, придумал трюк – собрал группу инвалидов, выстроил их по росту, дал каждому в руки плакат с огромной буквой, которые вместе читались как «Голем», и послал их ходить по улицам Лейпцига в дни ярмарки, когда город запружен толпами приезжих. В результате слово «Голем» стало широко известным, и по всей Германии только и было разговоров, что о могучем существе, сделанном из глины и послушно выполнявшем, в силу лежавшей под его языком записки с Божественным именем, все, что ему приказывал его создатель. «Сегодня, – сказала Бригитта, – я отправляю к профессорам в Берлине своего “голема”, только живого, а не из глины и без священного имени под языком. Но мозг у него – точно такой же, как у древнего Голема. Он напрочь лишен сознания, даже имени своего не помнит. Кажется, я уже рассказывала тебе, что его нашли на поле боя в груде мертвых тел. Я посылаю его вместе с несколькими другими в Берлин. Любознательны эти берлинские профессора, подай им все интересные случаи. Я налью тебе еще чашку, дорогой, и, если не возражаешь, расскажу тебе еще кое-что…»

Но не успела она налить эту вторую чашку, как зазвонил телефон и ее известили о неотложном деле, которое, как она сказала, никак и никому нельзя перепоручить. Она попрощалась со мной и вышла, а следом вышел и я.

Глава шестая

Мы уехали ночным поездом. Станция тонула во мраке, вагон был едва освещен. Пол и сиденья покрыты грязью. Прошли проливные дожди, а окна было не закрыть, потому что те ремешки, с помощью которых их открывают и закрывают, здесь кто-то вырвал с мясом. Когда я ехал из Берлина, окна были наглухо закрыты и не открывались, а теперь, когда я возвращался, они были настежь открыты и не закрывались. Два разных состояния, но оба по одной и той же причине – отсутствия ремешков. Впрочем, хотя на сей раз окна были открыты, воздух в вагоне был тем же, что и тогда, – спертым и затхлым. Воняло дешевым солдатским табаком, а мелкий дождь снаружи застилал окна сплошной пеленой, так что наружный воздух в вагон не проникал, а воздух внутри вагона с каждым часом становился все более сырым. Одним лишь было мое возвращение в Берлин лучше, чем отъезд оттуда, – тем, что сестра Бернардина и впрямь всячески старалась облегчить мне трудности поездки. Тем не менее по мере приближения к Берлину во мне нарастало глухое раздражение. Вот, я думал найти себе иное место жительства, а в результате возвращаюсь на прежнее место, да и то не известно, окажется ли оно свободным, – ведь новые дома в Берлине сейчас не строят, и всякую опустевшую комнату мигом заселяют какие-нибудь беженцы из прифронтовой полосы.