Не помню, как мне удалось захватить место. Усевшись, я немедленно заказал себе чашку кофе – все того же сорта, который в военные времена называли этим словом, – а когда первая чашка кончилась, тут же заказал вторую на глазах возмущенных стоящих, которые не нашли себе места, – пусть не говорят, что «этот тип точно прилип к стулу». По справедливости я должен был бы освободить свой стул – ведь я уже выпил кофе, а они нет, – но тут вдруг за моим столиком откуда ни возьмись появился друг моей молодости, о котором я ничего не слышал с самого начала войны.
Этого моего друга звали так же, как меня, что было редким совпадением, потому что мое полное имя состоит из двух имен, которые не так уж часто встречаются вместе. Но поскольку его обычно называли по второму из этих имен, а меня – по первому, мы долгое время даже не догадывались, что у нас одни и те же полные имена, пока однажды не оказались одновременно в одной и той же берлинской синагоге, были вызваны там для чтения Торы и тогда услышали, что нас вызывают одинаково; с тех пор, обнаружив, что мы тезки, мы потянулись друг к другу, точно родные братья, хотя поначалу не знали, что мы действительно братья по своим именам. За год перед тем, как отправиться в Страну Израиля, я побывал в его городе и гостил у него, и воспоминание об этом поныне хранилось в моем сердце. Дом этот жил по незыблемым правилам, которые выполнялись всеми членами семьи без исключения. Глава семьи – глубоко верующий человек и знаток комментариев Авраама ибн Эзры с их намеками и загадками [42] ; люди уважали его за честность, порой доходившую до наивности, которая иногда порождала добродушные насмешки, но никогда не вызывала насмешливого презрения. Его жена, крупная собою женщина, была владелицей большого магазина, который торговал тканями. О ней говорили, что она способна угадать среди покупавших у нее в кредит всех тех, кто заранее задумал объявить себя банкротом, чтобы не отдавать долги. И еще рассказывали, что таким людям она тем не менее давала ткани в кредит, но, зная наперед их намерение, успевала взыскать с них долг прежде, чем они объявляли себя банкротами, а потом ссужала им их же деньги, если они решали возобновить свое дело после незадачливого банкротства. Обе сестры моего друга были похожи на отца своим простодушием и на мать – своей житейской мудростью. Они были красивее и здоровее брата, который много сил тратил на учебу, но мать не послала их учиться, разве что обучила читать молитвенник, письма и торговые счета да писать письма на государственном языке. Но не потому она их не учила, что образование вредит вере, а потому, что оно вредит здоровью. А самой почитаемой в этом доме была бабушка, мать матери моего друга, – женщина, которая отринула заботы мира насущного ради нужд мира грядущего, или, скажем точнее, сделала нужды грядущего мира своими мирскими заботами. Она была из рода прославленных раввинов. Позже, в то время, что я жил в Стране Израиля, мой друг учился в университетах Вены и Берлина. Годы спустя, приехав в Берлин, я встретил его в Императорской библиотеке. С тех пор мы с ним то и дело пересекались во всех тех местах, которые обычно навещают люди нашего склада и рода занятий, но потом грянула война, и его призвали на фронт, а я остался в Берлине. Такова вкратце история нашей дружбы. Если мне доведется еще упомянуть о нем в каком-нибудь ином места, я расскажу о нем подробнее, здесь же не буду более распространяться, лишь добавлю пару слов о его фамилии. Фамилия моего друга была Бах, Шмуэль-Йосеф Бах его звали, и эта фамилия восходила к достопочтенному рабби Иоэлю Сиркису [43] , представляя собой не что иное, как аббревиатуру названия его книги Баит Хадаш, то есть «Новый дом». Много лет спустя, будучи снова в родном городе, я спросил как-то у своего давнего приятеля Даниэля Баха, не родственник ли он моему другу, и тот ответил: «Не знаю, но поскольку меня зовут так же, как его отца, а моего отца – так же, как его деда, то не исключено, что мы действительно родственники».
Худой и изможденный сидел передо мной тезка, и лицо его было, как выжженная земля, но на груди сверкало такое множество знаков отличия, что хватило бы, пожалуй, на целый музей. Этот кабинетный ученый и мыслитель, отдавший много сил глубоким научным исследованиям, оказавшись на поле боя, проявил выдающийся героизм. Командиры оценили его мужество и разукрасили теми побрякушками, которыми они обычно украшают героев войны. И вот теперь эти медали бряцают на его груди, и окружающие смотрят на него с почтительным восхищением, причем часть этого восхищения перепадает и мне, поскольку видят, что он говорит со мной как со своим другом.
Мы сидели, разговаривали и никак не могли надивиться случаю, который свел нас в одном кафе, за одним столиком. Когда наконец мы вдоволь наудивлялись этому, настала пора вопросов о здоровье и обо всем, что с этим связано. Потом я спросил его, что он делает в Берлине. Он сказал, что ему дали отпуск на несколько дней и он решил съездить в столицу. «А как твой отец?» – спросил я. Он посмотрел на меня, но ничего не ответил.
Я помолчал, недоумевая, а затем переспросил, уже в тревоге: «Что-то случилось, не приведи Господь?» Тогда он заговорил. Оказалось, что, когда весь их город опустел, потому что жители до единого бежали в страхе перед русским наступлением, его отец и бабушка остались. Отец остался, считая, что даже русские не причинят вреда тому, кто не причинил им вреда, а бабушка – потому что нуждающиеся нуждались в ее помощи. В мирные времена, сказал мой друг, отец ежедневно отправлялся в синагогу. Вот и теперь он взял с утра свои талит и тфилин [44] и направился обычным путем. Помолись лучше дома, сказала бабушка, ведь ты не найдешь сегодня миньяна [45] ни в одной синагоге. Но он ответил: «Я не могу изменить своим правилам». И пошел, и встретил Ангела Смерти. Русские в тот день еще не успели вступить в город, поэтому остается думать, что убийцей был какой-нибудь украинец из нашего же города, который решил ограбить синагогу, столкнулся там с евреем, испугался, что тот выдаст его властям, и поспешил прикончить. Хотя позже я услышал, что отец вроде бы погиб иначе. Будто бы какой-то украинский подросток охотился из лука на голубей, увидел что-то белое, мелькнувшее в окне синагоги, пустил в окно стрелу и попал в отца. Впрочем, вполне возможно, что в связи с этой смертью кто-то просто припомнил историю из Гемары [46] о благочестивом еврее, который, вопреки запрету римлян, надел филактерии, а когда римляне хотели его за это казнить, филактерии на нем превратились в голубей, которые спасли его от меча римского солдата. Припомнить-то припомнил, а не почувствовал, что такое сравнение умаляет силу веры – ведь в случае отца те же филактерии, пусть даже уподобившиеся издали голубям, все же не спасли молящегося человека.