Первая любовь | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Руины истинный приют наконец к нему издали путями ложными. Ни разу не воображенная синева что именуется в поэзии небесной кроме как в безумной грезе. Свет белизна почти дотронувшись голова доступна глазу покой весь его разум никаких воспоминаний.

Медлительная чернота руины истинный приют четыре стены без звука навзничь. Земля небо смешались бесконечность без отметин маленькое тело одно в рост. Еще шаг в одиночестве в полном одиночестве по песку без поддержки он его сделает. Серый пепел маленькое тело одно в рост бьющееся сердце лицо к безбрежности. Свет приют белизна слепящая грани без следа никаких воспоминаний. Даль без конца земля небо смешались ни звука ни шевеления.

Ноги единое целое руки по швам маленькое тело лицо к безбрежности. Истинный приют наконец без выхода повсюду четыре стены без звука навзничь. Грани без следа белизна слепящая никаких воспоминаний. Он проклянет Бога вновь как в благословенное время лицом к небу отверстому перелетный ливень. Лицо глаз спокойный почти дотронувшись сплошь белизна никаких воспоминаний.

Маленькое тело маленькое целое бьющееся сердце серый пепел одно в рост. Маленькое тело впаянное серый пепел бьющееся сердце лицо к безбрежности. Маленькое тело маленькое целое срамное место размыто жопа единое целое борозда серая размыта. Химера рассвета рассеивающего химеры и другая именуемая сумерки.

1967

Взгляд, обращенный вовнутрь

Закрытое место. Все, что необходимо знать для изрекаемого, известно. Нет ничего, кроме того, что сказано. За исключением того, что сказано, нет ничего. О том, что происходит на арене, ничего не сказано. Если до́лжно было бы это знать, то это было бы известно. Не вызывает интереса. Недоступно для воображения. Время, пожирающее землю, здесь течет неохотно. Место, состоящее из арены и рва. Между ареной и рвом описывающая круг дорожка. Закрытое место. За пределами рва нет ничего. Это известно, потому что должно быть изречено. Обширная черная арена. Может вместить миллионы. Бредущих и неподвижных. Не видящих и не слышащих друг друга. Не касающихся друг друга. Вот все, что известно. Глубина рва. С края бортика видны тела на дне. Их там миллионы. Выглядят в шесть раз меньше, чем в жизни. Дно поделено на участки. Участки темные и светлые. Они занимают всю ширину рва. Оставшиеся светлыми участки имеют квадратную форму. С трудом разместится тело средних размеров. По диагонали. Более высоким нужно сворачиваться калачиком. Так, известна ширина рва. Она и так была бы известна. Темные участки суммируются. Светлые участки. Первых неизмеримо больше. Место это древнее. Ров древний. Вначале все светло. Одни светлые участки. Почти соприкасаются. Едва окаймлены тенью. Вначале ров кажется прямым. Затем появляется тело, уже виденное. Следовательно, речь идет о замкнутом круге. Ярчайший свет светлых участков. Свет не заходит за границу черноты. Безукоризненная чернота темных участков. Столь же плотная по краям, как и в центре. А вот свет тянется вверх вертикально. До самого уровня арены. Свет высокий, во всю глубину рва. В черном воздухе высятся башни бледного света. Сколько светлых участков, столько и башен. Столько и тел, видимых на дне. Дорожка тянется вдоль рва во всю длину. Во всю окружность. Она приподнята по отношению к арене. На целую ступеньку. Она из осенней листвы, из мертвой листвы. Память о красотах природы. Листья сухие. Воздух сухой и знойный. Мертвые, но не гниющие. Скорее, рассыпающиеся в пыль. Дорожка как раз для одного. Двое на ней никогда не пересекутся.

1969

Фиаско

I

Он с непокрытой головой, босоног, облачен в жилет и тесные брюки, которые слишком ему коротки, так говорят ему его руки, снова и снова, и его ноги, он потирает одной другую, вдоль икры и голени. С этой одеждой, что слегка отдает тюрьмой, пока не соотносится ни одно из его воспоминаний, но все они, скажем так, отсылают к вещам, исполненным тяжести и густоты. Большая голова, в которой он трудится, как на каторге, это издевательство, да и только, он уйдет, он вернется. Однажды он увидит себя, всего себя, от груди вниз, и свои руки, длинные и напряженные, увидит их сперва на некотором отдалении, а затем вблизи, когда поднесет их, дрожащие, к самым глазам. Он останавливается, впервые с тех пор, как осознал, что находится в движении, одна ступня впереди другой, одна, та, что в воздухе, выпрямлена, вторая, та, что на земле, на носке, и ожидает развязки. Потом делает шаг. Он не нащупывает путь, несмотря на мрак, не вытягивает руки, не растопыривает пальцы, не задерживает ногу в воздухе, прежде чем ступить. Оттого он часто стукается, то есть на каждом повороте, о стены, которые сжимают его путь с двух сторон, о правую, когда он поворачивает налево, о левую, когда он поворачивает направо, то ногой, то макушкой, потому что он идет наклонившись вперед, это из-за подъема, а еще потому, что он всегда ходит склонившись, с сутулой спиной, подав вперед голову, потупив глаза. Он теряет кровь, это правда, но в небольших количествах, ранки успевают затянуться, прежде чем открыться вновь, так медленно он ступает. В узких местах стены почти соприкасаются, и тогда основной удар приходится на плечи. Но вместо того чтобы остановиться или даже повернуть вспять, приговаривая: «Это конец прогулки, пора вернуться в противоположный конец и начать сначала», – вместо этого он бросается вперед и постепенно протискивается через каждое горлышко, к немалому ущербу для своей грудной клетки и спины. А его глаза, так привыкшие к темноте, не приобрели ли они способность проницать мрак? Нет, и в этом одна из причин, по которой он закрывает их все чаще и чаще и держит их закрытыми все дольше и дольше. Растущая забота его в том, чтобы избавить себя от тщетного напряжения, проистекающего, например, из того, что он всматривается в темноту перед собой и даже вокруг себя, час за часом, день за днем, и ничего не видит. Сейчас не лучшее время говорить о его ошибках, но он, возможно, ошибался, не упорствуя в своих попытках проницать взглядом тьму. Потому что он мог бы достичь успеха, в известной мере: ничто не веселит сердце больше, чем внезапный лучик света. И ведь все еще может осветиться в ту или иную минуту, поначалу неощутимо, а затем, так сказать, все больше и больше, пока свет не зальет все вокруг, путь, пол, стены, свод, его самого, пока свет не зальет все вокруг, без того чтобы он это осознал. В кадре может появиться луна, лоскут звездного неба или неба более или менее освещенного солнцем, а он окажется не в состоянии получить от этого удовольствие или ускорить шаги или, напротив, повернуться кругом и, пока есть время, устремиться обратно. В конце концов пока все вяжется, и это главное. Ноги в особенности, кажется, они у него в хорошем состоянии, это важно, у Мерфи были отличные ноги. Голова слабовата, тут потребуется время, по этой части. Слабая, но она может пока оставаться на месте и даже слабеть дальше, без особых последствий. Во всяком случае, пока ни следа безумия, а это важно. Как говорится, налегке, но в полном равновесии. Сердце? Сойдет. Стучит как заведенное. Все остальное? Сойдет. С делом справится. Но вот свернув, к примеру, направо, он, вместо того чтобы свернуть налево там, чуть дальше, снова сворачивает направо. А вот еще раз, еще чуть дальше, вместо того чтобы наконец свернуть налево, он вновь сворачивает направо. И так далее, до той минуты, пока он, вместо того чтобы, как ожидалось, в очередной раз свернуть направо, сворачивает налево. Затем в течение некоторого времени его зигзаги следуют нормальному курсу, то есть правое перемежается с левым, и он движется более или менее прямо, но вдоль оси, которая отличается от оси отправления, по крайней мере с той секунды, когда он осознал, что отправился в путь, или может быть… в конце концов все равно. Ведь если случаются длительные периоды, когда правое довлеет над левым, то бывают и такие промежутки времени, когда левое довлеет над правым. Во всяком случае, это не слишком важно, пока он взбирается вверх. Но вот чуть дальше ему приходится спуститься по наклону столь резкому, что он непроизвольно откидывается назад, чтобы не упасть. Итак, где она поджидает его, жизнь, по отношению к точке его отправления, к точке, в которой он внезапно осознал себя идущим, внизу или вверху? Где они уничтожат друг друга, столкнувшись, эти долгие, не очень крутые подъемы и краткие нещадные спуски? Во всяком случае, это не слишком важно, с той минуты, как он уверовал, что на верном пути, а он в это уверовал, потому что других путей нет, если только он их не пропустил, один за другим, не осознав утрату. Стены и пол если и не каменные, то на ощупь твердые как камень и влажные. Иногда он останавливается, чтобы стену облизнуть. Фауна, если она присутствует, молчалива. Не слышно звуков, за исключением звуков двигающегося вперед тела и, время от времени, падения. То звук большой капли, которая упала с высоты и разбилась, то масса, которая покинула насиженное место и устремилась вниз, ведь малые частицы разбиваются медленнее. Тут раздается эхо, поначалу такое же сильное, как породивший его звук, и повторяющееся порою до двадцати раз, с каждым разом чуть слабее – нет, некоторые раскаты сильнее предшествующих, – прежде чем стихнуть. Потом вновь тишина, нарушаемая только шумом, слабым и сложным, перемещающего себя в пространстве тела. Все же шум падения раздается редко, чаще царит тишина, нарушаемая только звуками перемещающего себя в пространстве тела, которые исходят от трения босых ног о влажный пол, от чуть сдавленного дыхания, от ударов о стены, от протискивания через узкие места, от шевеления одежды, жилета и брюк, согласующейся с телом и противостоящей ему, отлипающей от влажной кожи и снова ее облегающей, трущейся и рвущейся в тех местах, что и так истрепаны до лохмотьев, и, наконец, от движения рук, которые то и дело почесывают все части тела, к которым они могут без напряжения добраться. Сам он еще ни разу не упал. Воздух очень плохой. Иногда он останавливается и прислоняется к стене, скрестив ноги. У него уже есть несколько воспоминаний, во-первых, о том дне, когда он внезапно осознал, что ступил туда, на тот самый путь, по которому до сих пор влачится, и, в последнюю очередь, о том, как он остановился, опершись о стену, у него уже есть свое небольшое прошлое, почти что набор привычек. Но все это очень непрочно. Нередко его охватывает удивление, иногда в пути, иногда в покое, но чаще в пути, так как отдыхает он редко, причем кажется, будто он так же беден историей в дни великих воспоминаний, как и в первый день, на том же пути, что есть его начало. Но не менее часто, стоит схлынуть первому удивлению, память к нему возвращается, и, если он пожелает, ведет его извилистыми путями к тому мгновению, за пределами которого ничего, к тому мгновению, когда он был уже стар, а значит, близок к смерти, и различал, хотя и не мог вспомнить, что жил, понятия старости и смерти, среди прочих основополагающих вещей. Но все это очень непрочно, и часто он пускается, стариком, в эти черные извивы и делает первые шаги, лишь спустя известное время осознав, что они последние, ну или недавние. Воздух такой плохой, что выжить в нем может только тот, кто никогда не дышал настоящим, вольным, или же не дышал им целую вечность. И этот вольный воздух, случись ему проникнуть в описываемое помещение, оказался бы губительным после нескольких полных вздохов. Однако переход от одного к другому будет, несомненно, мягким, постепенным, согласующимся с приближением человека к выходу. Может быть, и теперь уже воздух не так плох, как в минуту отправления, как в ту минуту, когда он, так сказать, внезапно осознал, что отправился в путь. Так или иначе, но мало-помалу приобретает очертания его история, отмеченная если и не днями добрыми и худыми, то, по крайней мере, реперами, установленными, справедливо или нет, в области событийности, такими, например, как самое узкое место, самое затяжное падение, самый длительный обвал, самое долгое эхо, самый жестокий удар, самый крутой спуск, наибольшее число поворотов, последовательно произведенных в одном направлении, крайнее утомление, самый продолжительный отдых, самая продолжительная потеря памяти и тишина, за оговоренным выше исключением шума от движения тела в пространстве, самая долгая. Ах да, и еще наиболее плодотворное почесывание всех частей тела в пределах досягаемости, выполненное, с одной стороны, руками, и, с другой – ногами, холодными и влажными. Да еще лучший в истории акт облизывания стены. Вкратце, всеми вершинами. А потом другими вершинами, вряд ли менее головокружительными, и толчком настолько сильным, что он вполне мог бы сойти за самый сильный из всех. И снова вершинами, вряд ли менее впечатляющими, актом облизывания стены настолько удачным, что ему впору сравняться с тем, который признан был лучшим. Потом затишье, почти ничего примечательного или совсем ничего, и так до зияющих бездн, столь же незабываемых, до памятных падений, шум от которых до крайности ослаблен то ли в силу удаленности, то ли ничтожности массы, то ли незначительности расстояния, пройденного между точкой отправления и точкой прибытия, так что все это могло ему привидеться или прислышаться, ну или вот еще, другой пример, до двух поворотов, следующих один за другим, один направо, другой налево, но это пример неудачный. Впрочем, достопримечательности на его пути появлялись как вследствие первых инцидентов, так и вследствие последующих. Первое узкое место, к примеру, несомненно, потому, что он его не ожидал, впечатлило его ничуть не меньше, чем самое узкое, так же как второе обрушение, несомненно, потому, что он его ожидал, оставило в нем воспоминание настолько же яркое, как и то, которое оказалось самым кратким. Так ни шатко ни валко вырисовывается постепенно его история и даже претерпевает изменения, по мере того как новые вершины и новые падения вытесняют в тень события, которые до той поры были в чести, и по мере того как иные частицы и мотивы, да те же кости, о которых подробнее чуть ниже, в череде своей значимости его историю обогащают.