Первая любовь | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

II

Я отрекся еще до рождения, а иначе и быть не могло, но рождение было неизбежно, это был он, я был внутри, так я вижу вещи, это он кричал, он увидел свет дня, сам я не кричал, не видел света дня, невозможно, чтобы у меня был голос, невозможно, чтобы у меня были мысли, однако я говорю и мыслю, я делаю невозможное, а иначе не может быть, это у него была жизнь, у меня жизни не было, жизнь, которую и называть так не стоит, это из-за меня, он себя убьет, это из-за меня, я об этом расскажу, я расскажу его смерть, конец его жизни и его смерть, постепенно, в настоящем, одной его смерти недостаточно, мне будет ее недостаточно, если он захрипит, то это он будет хрипеть, я сам хрипеть не буду, это он умрет, а я не умру, его, возможно, похоронят, если найдут, я буду внутри, он истлеет, я не истлею, от него останутся только кости, я буду внутри, от него останется горстка песка, я буду внутри, а по-другому и быть не может, так я вижу вещи, конец его жизни и его смерть, как он распорядится своей жизнью, этого я не могу знать, я об этом узнаю, шаг за шагом, я неспособен это предсказать, я скажу об этом, в настоящем, обо мне речи нет, только о нем, о конце его жизни и о смерти, о погребении, если его найдут, так все окончится, не стану говорить о червях, о костях и о прахе, это никому не интересно, если только мне не придется скучать в его останках, это меня удивит, как раньше в его шкуре, тут долгая пауза, возможно, он утопится, он ведь хотел утопиться, он не хотел, чтобы его нашли, он больше неспособен хотеть, но когда-то он хотел утопиться, он не хотел, чтобы его нашли, камень на шею и в омут, порыв, угасший, как все остальные, но почему однажды налево, почему, а не в другом направлении, тут долгая пауза, больше не будет я, он никогда больше не скажет я, он никогда больше ничего не скажет, ни с кем не заговорит, никто не заговорит с ним, не заговорит сам с собой, не будет думать, он пойдет дальше, я внутри, он упадет, чтобы поспать, не важно где, спать он будет плохо, это из-за меня, он поднимется, чтобы идти дальше, идти ему будет трудно, это из-за меня, он не может оставаться на месте, это из-за меня, в голове у него ничего не осталось, я наполню ее всем необходимым.

III

Хорн приходил по ночам. Я принимал его в темноте. Я все привык сносить, кроме того, чтобы меня видели. В первое время я выпроваживал его примерно через пять-шесть минут. Потом он и сам стал уходить по истечении назначенного срока. Со своими записями он сверялся при свете электрического фонарика. Затем выключал фонарик и говорил в темноте. Свет – молчание, темнота – речь. Меня уже лет пять или шесть никто не видел, и в первую очередь я сам себя не видел. Я говорю о лице, которое столько исследовал, встарь и в недавнем прошлом. Попытаюсь произвести повторный осмотр, так чтобы он послужил мне уроком. Вернусь к своим стеклам и зеркалам. В конце концов я позволю себя узреть. Я крикну, если раздастся стук в дверь: «Войдите!» Однако я говорю о том, что было пять или шесть лет назад. Вышеприведенные указания длительности, а также те, что последуют, служат для того, чтобы мы ориентировались во времени. Собственно тело причиняло мне много страданий. Я маскировал его, как мог, но стоило мне подняться, и оно являлось во всей красе. Так как я тогда опять начал вставать с кровати. Впрочем, не в этом загвоздка. Но вот лицо, тут и говорить не о чем. Посему Хорн – только ночью. Если ему случалось забыть фонарик, он пользовался спичками. Я мог спросить его, например: «А какое в тот день на ней было платье?» Тогда он зажигал спичку, перелистывал записи, находил искомое место, тушил спичку и отвечал, к примеру: «Желтое». Он не любил, чтобы его прерывали, и я, должен сказать, делал это лишь изредка. Прервав его однажды ночью, я попросил его осветить свое лицо. Он повиновался, потом затушил источник света и возобновил рассказ на прерванном месте. Прервав его повторно, я попросил его замолчать на мгновение. Тогда дело дальше не пошло. Но на следующий день или, быть может, дня через два я попросил его осветить свое лицо сразу после прихода и держать его освещенным до новых распоряжений. Поначалу достаточно яркий, свет постепенно ослабел до желтоватого свечения. Это последнее, к моему удивлению, продержалось довольно долго. Потом внезапно наступила тьма, и Хорн ушел, так как отведенные ему пять или шесть минут истекли, вне всякого сомнения. Но тут одно из двух, либо миг полного затухания совпал, по чистой прихоти случая, с окончанием сеанса, либо Хорн, сознавая, что ему пора уходить, оборвал последние ручейки электричества. Оно мне все еще иногда является, это исчезающее во мраке лицо, которое я вижу тем яснее, чем больше его поглощает тень, таким оно запечатлелось мне в памяти. Итак, покуда необъяснимым образом оно медлило в воздухе, прежде чем раствориться во мраке, я сказал себе: «Сомнений быть не может, это он». Именно во внешнем пространстве, не путать с другим, созданы эти образы. Мне нужно лишь поставить заслон рукой или закрыть глаза, чтобы их больше не видеть, ну или снять очки, чтобы они растаяли. В этом преимущество. Но не действенная защита, как показано ниже. Вот почему я предпочитал, поднимаясь с кровати, иметь перед собой некую сплошную плоскость, вроде той, которой я мог управлять еще с кровати, я говорю о потолке. Потому что я снова начал подниматься на ноги. Мне казалось, что я уже совершил свое последнее путешествие, то самое, которое мне нужно теперь попытаться осветить вновь, чтобы оно стало для меня уроком, то самое, из которого мне лучше было не возвращаться. Но вот мне подумалось, что мне нужно предпринять еще одно путешествие. Вот я пытаюсь встать и сделать несколько шагов по комнате, держась за железки кровати. По сути дела, погубила меня атлетика и физические упражнения. Столько я прыгал и бегал, столько боксировал и боролся в своей юности и даже много позже, столько я упражнялся в некоторых дисциплинах, что износил машину раньше времени. Теперь мне за сорок, а я все еще занимаюсь метанием копья.

IV

Старая земля, довольно лжи, я ее видел, я был им, видел ястребиными глазами другого, слишком поздно. Ты покроешь меня, им будешь ты, им буду я, им будем мы, мы никогда им не были. Может быть, не завтра, но слишком поздно. Теперь недолго, как я гляжу на нее, и какой отказ, как она отвергает меня, вечно отверженная. Это год хрущей, в следующем году их не будет, и в последующий год тоже, так что гляди хорошенько. Я возвращаюсь ночью, они взлетают, покидая мой молодой дубок, и исчезают, насытившись, во мраке. Tristi fummo nel aere dolci [6] . Я возвращаюсь ночью, поднимаю руку, хватаюсь за ветку, становлюсь на ноги и вхожу в дом. Три года в земле, это те, которые не достались кротам, потом жрать, жрать, десять дней, две недели, и ежевечерний полет. К реке, возможно, они летят к реке. Я зажигаю свет, тушу свет, мучимый стыдом, остаюсь стоять у окна, перехожу от одного окна к другому, опираясь о мебель. Внезапно я вижу небо, различные небеса, затем они оборачиваются лицами, муками, ликами любви, образами счастья, да, и это тоже, к несчастью. Мгновениями жизни, что была моей, среди прочих, так и есть в конце концов. Счастье, какое счастье, но и какие смерти, какая любовь, тогда я осознавал, но было слишком поздно. Ах, любить, умирая, и видеть, как умирают дорогие существа, испытывать счастье, почему, ах, напрасный труд. Нет, но теперь только стоять там, перед окном, одной рукой опершись о стену, другой вцепившись в собственную рубашку, и глядеть в небо, долго, но нет, всхлипы и спазмы, море далекого детства, другие небеса, другое тело.