В большом, приземистом особняке престижного пригорода тускло светится одно окно. За ним, в огромной кухне-гостиной, за широкой стойкой сидит пожилой, грузный человек с жестким ежиком седых волос и тяжелым, суровым лицом, какое приобретается долгими годами руководства силовыми структурами. Перед мужчиной стоит хрустальная пепельница, полная окурков. В дальнем конце погруженной в полумрак гостиной беззвучно мерцает широкий плоский экран телевизора, на котором мелькают населяющие эфир призраки. Человек смотрит на лежащие перед ним часы с массивным золотым браслетом, подходит к кухонному шкафчику и достает оттуда завернутую в плотную ткань и фольгу небольшую бутылочку. Он открывает пробку и одним махом вливает себе в рот пахнущую вином, специями, металлом и мясом жидкость. Зачем-то с сопением нюхает рукав, видимо повинуясь многолетней привычке, потом ставит пустую бутылочку обратно в шкафчик, выключает телевизор и по широкой пологой лестнице идет на второй этаж, в спальню, где давно уже спит его жена.
В призрачном свете экрана ноутбука бледное лицо Маши Галачьянц отливает неживым оттенком синевы, а большие черные глаза кажутся еще больше и темнее. Она сидит за письменным столом в полумраке своей комнаты на втором этаже готического особняка на Островах. На экране компьютера перед ней открыто окно социальной сети, а еще белеет электронный лист текстового файла, наполовину покрытый частыми штрихами строчек. Быстро и сухо щелкают клавиши. Рядом с ноутбуком под настольной лампой стоит большая пластиковая банка, в которой на пожелтевшем листке сидит черная бабочка. Маша время от времени отрывается от экрана и смотрит на нее, и тогда бабочка, словно чувствуя взгляд, чуть шевелит усиками и крыльями, давая понять, что она еще жива.
Раздается осторожный тихий стук в дверь. Светлый прямоугольник дверного проема почти полностью закрывает высокая тень.
— Ты не спишь, дочка? — спрашивает Герман Андреевич.
Маша не отвечает. Папа и так прекрасно знает, что она сейчас не спит.
Галачьянц неловко входит в комнату. Его широкоплечая, угловатая фигура выглядит сейчас еще более сутулой, словно на плечах лежит тяжкое и неприятное бремя. Маша смотрит на отца. Он похож на человека, выполняющего нелегкий, но необходимый долг.
— Машенька, вот, нужно выпить… лекарство, — говорит он и протягивает ей темную бутылочку.
Маша некоторое время смотрит на него своими большими черными глазами, потом протягивает руку и прикасается к теплому стеклу. Она пьет медленно, длинными глотками, ощущая, как тягучая жидкость бежит по языку, в гортань и наполняет ее теплом, силой и, как всегда, ощущением безотчетного страха. Впрочем, страх быстро проходит, а тепло и сила остаются. Маша знает, что они останутся с ней до следующего месяца, когда отец снова придет к ней в комнату с лицом человека, выполняющего нелегкий долг.
Герман Андреевич целует дочь в лоб, обнимает ее и говорит:
— Волшебных снов тебе, принцесса.
Потом он выходит, как-то боком, тихо притворив за собой дверь.
Маша знает, что снов не будет. Никаких. Они перестали ей сниться в декабре прошлого годами она сомневается, что когда-нибудь увидит еще хотя бы один.
Я в аду. Здесь тесно, жарко, душно, и с каждым вдохом я втягиваю в себя вместе с густым горячим воздухом тяжелые алкогольные пары, запахи пота, кожи и похоти. Толпа обитателей ада стиснута так плотно, что двигаются они, едва передвигая ноги и покачиваясь, как зомби, а любой чуть более широкий шаг вызывает нарастающую волну, которая заканчивается шумной свалкой где-нибудь на танцполе, пьяными визгами, гоготом и звоном посуды. Впрочем, чаще всего этого не слышно: чудовищный грохот динамиков глушит все звуки, поэтому те, кто яростно штурмует барную стойку, надсадно разевают рты в крике, и лица их, и без того раскрасневшиеся, натужно багровеют, контрастируя с надувающимися синевой венами. Этот неистовый штурм отбивают девушки-бармены, реющие за стойкой как разъяренные гарпии: с резвостью, которой позавидовали бы и самые расторопные черти, они выхватывают мокрые мятые купюры, которые тянут к ним задние ряды штурмующих через головы передних, пригнувшихся над бокалами, наливают прозрачную, янтарную красноватую жидкость на глаз и наугад и протягивают стаканы навстречу жадным рукам. Иногда из колонок, перекрывая музыкальное грохотание, несутся вопли ведущего, похожие то ли на боевой клич индейских племен, то ли на возгласы впавшего в экстаз шамана:
— Ваши руки, «Винчестер»! А теперь — ВАШИ ГОЛОСА!
И ад вздрагивает от немыслимого, чудовищного рева, от которого звенят стаканы, дрожат стены, сыплется сор с потолка, а в открытую, покосившуюся дверь бара сметающим все на своем пути селевым потоком с улицы лезут все новые и новые тела, ошалело поводящие глазами и вдавливающие себя в жаркую толщу толпы.
Давка меня не беспокоит. Я стою у края барной стойки с внутренней ее стороны, куда заказан ход для других, вместе еще с двумя-тремя постоянными гостями, которым тоже даровано такое молчаливое право вместе с привилегией наливать самому себе виски. И этой привилегией я пользуюсь сегодня в полной мере. Внутри у меня свой собственный ад: тягучая, выматывающая душу тоска, которая отступает со змеиным шипением под очередной порцией алкоголя, но не уходит, а продолжает сдавливать сердце черными холодными кольцами. И сколько бы я ни пил, кто-то недобрый и мстительный внутри меня с издевательской настойчивостью показывает одни и те же картинки: мертвую девушку под холодным дождем и исчезающую в черном провале подвала быструю тень. Я оборачиваюсь: на полке между бутылок до сих пор стоит фотография Марины в траурной рамке — она тоже здесь, в этом аду, словно даже и после смерти не покинула рабочего места. Ее улыбка, при виде которой и самая горькая человеческая жизнь уверовала бы в то, что она прекрасна, сейчас уже не выглядит веселой, а взгляд кажется полным укоризны. Да, Мариша. Тебя я тоже не уберег от смерти на разделочной доске грязного асфальта. А вчера не смог спасти еще одну девушку от того, чтобы она не стала разорванной оберткой человека, мусорным мешком, набитым стынущим мясом, брошенным в холодную лужу.
— Ваши руки, «Винчестер»! А теперь — ВАШИ ГОЛОСА!
Дом вздрагивает от подвала до чердака, словно от чудовищной икоты, сотрясшей его чрево. Определенно, то, что набилось сюда в эту ночь, может вызвать изжогу даже у каменного желудка. Я смотрю на лица в толпе, наливаю виски и пытаюсь договориться с самим собой — самым трудным и упрямым оппонентом на свете.
Конечно, ты облажался, дружище. Не спас человеческую жизнь. Наверное, Алина права, и то дело, которым ты занимался когда-то и за которое взялся снова, действительно не твое. Но хорошо, предположим, ты ее спас. Не опоздал на несколько минут, и вот Пожарская жива, только напугана, да еще измазала грязью модные джинсы и курточку. Испуг пройдет рано или поздно, одежда отстирается, и она будет жить дальше. Втиснется в толпу, заполняющую «Винчестер» или другой бар. Будет скакать на танцполе, вскидывать руки и добавлять свой голос к общему реву. Знакомиться — вот, например, с этим потным типом в полосатой рубашке, который старается смыть алкоголем размышления о квартальных бонусах и взносах за кредитную «камри», оставив на их месте клубящуюся пустоту, потому что других размышлений у него никогда не бывало. Потом она уедет с ним из бара, а позже будет обсуждать это приключение с подружками. Может быть, она станет с ним встречаться и называть его «мой МЧ». Будет ездить с ним на отдых, выкладывать фотографии в социальную сеть, а через некоторое время, преодолев неубедительное сопротивление, женит его на себе, и они начнут размножаться в ипотечной квартире. Да, парень, похоже, мир много потерял от того, что ты не успел ее спасти. Чертовски много.