Равельштейн призывал учеников забыть родителей. Однако в кружке, который формировался вокруг него, он постепенно приобретал роль отца. Правда, весьма беспощадного – нерадивых детей он сразу вышвыривал на улицу. Но за любимцев он готов был продумать наперед всю жизнь. Вот, к примеру, наш обычный разговор:
– Али весьма умен. Но одобряешь ли ты эту его ирландку?
– Я ее толком не знаю. Вроде девочка умная.
– Умная – это еще не все. Чтобы учиться у меня, она отказалась от карьеры адвоката. И сиськи у нее роскошные. Они с Али прожили вместе пять лет.
– Стало быть, она немало в него вложила.
– Понимаю. Хотя мне не нравится твой утилитарный подход. Как будто Али – ее собственность. И не забывай, он ведь мусульманин. За ним целая египетская пирамида родни. – Равельштейн гадал, свойственно ли мусульманам влюбляться. Страстная любовь всегда была для него превыше всего, но на Востоке по-прежнему нередко заключались договорные браки. – С другой стороны, никакие пирамиды в подметки не годятся Эдне. – Об Эдне он тоже, судя по всему, много думал. Его вообще занимали сердечные дела студентов. – Она, безусловно, очень умна – и на редкость красива.
Как я уже говорил, в тот день мы хотели обсудить мемуары, которые я вознамерился писать. Однако Эйб был не в настроении вспоминать биографические подробности.
– Если подумать, – сказал он, – я вообще не хочу вспоминать юность. Моя образованная мать окончила университет Джонса Хопкинса, была лучшей в группе. А тупоумный отец до самой смерти попрекал меня тем, что я так и не попал в братство «Фи Бета Каппа». По самым важным предметам у меня всегда было «отлично», по остальным я довольствовался четверками и тройками. Но мои достижения отца не волновали. Когда меня уже приглашали читать лекции в Йельском университете и Гарварде, он продолжал скорбеть по ФБК. Его разум был подобен болоту Окефеноки – жуткая трясина c блуждающими огнями неврастении. Конечно, он был неудачник, пусть и с внутренним достоинством – столь глубоко погребенным, что найти его никто не мог.
Равельштейн внезапно умолк и сказал:
– Пройтись бы по рю Сент-Оноре этим прекрасным утром…
– Скорее, уже днем.
– Розамунда еще будет спать. Вчерашний ужин ее вымотал. Красивая леди в компании трех завидных мужчин… Шутка ли дело! До часу дня ты ей не нужен, поверь мне. А я хотел узнать твое мнение об одном пиджаке в «Ланвене». Обещал продавцу сегодня заскочить. Что-то я носом клюю, терпеть не могу это состояние…
Мы покинули его пентхаус. Момент был как нельзя более подходящий: Майкл Джексон и его свита как раз садились в лифт. На нем был черный обтягивающий костюм в золотых блестках. Голова в свежезавитых кудрях, на лице – целомудренная улыбка. Я поймал себя на том, что невольно ищу в его облике следы пластических операций. Мне показалось, что его окружает аура бренности – все, и золотые мальчики, и трубочисты рано или поздно обращаются в прах.
Равельштейн, который ростом не уступал телохранителям – а то и превосходил их, – пришел в восторг от этого короткого контакта. Он вообще был такой: умел ловить кайф момента.
Внизу телохранители уже расчищали Майклу дорогу, словно плавали брассом в толпе. Народу в вестибюле было прилично, но основные толпы собрались на улице, за полицейским кордоном. Нас же спрессовали и держали за золотыми канатами. Звезда покинула здание отеля, изящно помахивая рукой сотням орущих фанатов. Эйб ничуть не расстроился, что нас выгнали за канаты. Сегодняшний Париж был для него правильным Парижем. Короли, заложившие Версаль, руками архитекторов и рабочих отстроили великолепные публичные места столицы – и они теперь стали фоном повседневной жизни Равельштейна. При новом порядке он был вельможей, хозяином кредитных карт и чековых книжек, готовым тратить доллары – будь в Париже отель роскошнее «Крийона», он поселился бы там. Равельштейн стал хозяином жизни. Все счета оплачивались кредитной картой и относились на счет в банке «Меррилл Линч». Сам Равельштейн редко просматривал банковские выписки, этим иногда занимался Никки – по собственной воле, из желания защитить Эйба. Благодаря ему удалось вывести на чистую воду одного сингапурского мошенника, пытавшегося с помощью Равельштейновой «Визы» провернуть махинации на тридцать тысяч долларов.
– Подпись он явно подделал, – рассказывал мне потом ничуть не расстроенный Эйб. – Но в «Визе» обо всем позаботились. Международные электронные аферы для них – обычное дело. Мошенники учатся обманывать высокие технологии со скоростью бактерий, которым время от времени удается перехитрить фармацевтов. Но башковитые ученые все равно находят способ укротить заразу. Скромные университетские гении обводят вокруг пальца Пентагон.
На Рю Сент-Оноре Равельштейн приободрился. Мы стали ходить от одной витрины к другой.
Французы называют такое разглядывание витрин lèche-vitrines – облизыванием окон. Это занятие требует большого количества свободного времени, а мы уже потратили основную часть утра на завтрак. И все же мы подолгу останавливались у витрин с носками, галстуками и сшитыми на заказ рубашками. Потом немного ускорили шаг – я сказал Эйбу, что меня напрягают эти роскошные виды. Слишком много соблазнов. Не люблю, когда меня дергают со всех сторон.
– Я заметил, что ты стал хуже одеваться с тех пор, как женился. Раньше ты любил щегольнуть.
Равельштейн произнес это с сожалением. Время от времени он покупал мне галстуки – но не те, что я выбирал сам. Этими галстуками он как бы ставил меня на место: мол, стареешь, дружище. Но дело было не только в этом. Равельштейн отличался высоким ростом и потому мог одеваться броско, эффектно, чего нельзя сказать обо мне. По-настоящему красивый мужчина должен быть высок. Трагический герой просто обязан быть ростом выше среднего. Я уже сто лет не читал Аристотеля, но кое-что из его «Поэтики» запомнил.
На рю Сент-Оноре, пропитанной великолепием французской истории и политики, я вдруг припомнил старый мюзик-холльный номер под названием «Человек, который сорвал банк в Монте-Карло». По Булонскому лесу с независимым видом разгуливает flâneur, праздношатающийся. Разумеется, он весел, жизнерадостен и любезен. И, конечно, все на него пялятся.
Ни одно событие нельзя назвать событием, пока его не оценили и не утвердили в Париже. Старый писака Бальзак создал этот принцип. Если какое-то явление не одобрено в Париже, считай, его вообще не существует.
Разумеется, Равельштейн слишком хорошо знал современный мир, чтобы в это верить. У него, если помните, был собственный телефонный командный пост с кучей замысловатых прибамбасов и сверкающих огоньков, а еще – суперсовременная стереосистема для прослушивания «Палестрины» в исполнении музыкантов, играющих на аутентичных инструментах эпохи. Увы, Франция давно перестала быть сердцем просвещения и законодательницей мод. Величайшие умы мира и всякие там культуртрегеры больше не слетались в Париж. Франция безнадежно отстала от жизни. И напрасно человек-жираф де Голль презрительно фыркал. Черчилль считал, что Англия совершила проступок, когда помогла la France. Высокомерный генерал, разглядывая современный мир поверх крон деревьев, не мог допустить даже мысли, что его страна нуждается в помощи.