Червоный | Страница: 52

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Случай…

— Конечно, случай. И с ним случай, и с тобой. Это только мы вон с Томасом и другими ребятами здесь, в савецком концлагере, не случайно. А ты здесь за что? Бурлаков? Жид этот, Шлихт, профессор…

— Доцент, — автоматически поправил я.

— Пускай доцент, все равно ученый. Мог бы быть полезен своей стране и как-то иначе, чем отваливать угольную породу. Или сидеть вот здесь этим, табельщиком или как оно, бог его знает, называется… — Опять короткая пауза. — Летчик Бурлаков умер на этапе. Наложил на себя руки. Ночью перегрыз вены. Зубами. Теми, что не выпали в немецком лагере и не были выбиты стражами советских законов. Перед этим он сказал: «Родина меня предала, Данила». Теперь понял, почему ты здесь и почему ты такой? Почему никому никогда не сопротивляешься? Почему принимаешь за счастье медленную смерть в лагере, на которую заменили мгновенную смерть от пуль расстрельной команды? Потому что не ты предал родину, Виктор Гуров, — она предала тебя. И всех остальных. Даже тех, кого еще не посадили сюда. Тебе уже не на кого надеяться.

— Можно подумать, тебе есть на кого…

— Меня, во всяком случае, моя родина не предавала. И на произвол судьбы не бросала. Не оставляла умирать вот здесь, где каторжный труд с утра до ночи. И где бандиты, которые зарежут быстрее, чем застрелит часовой при попытке к бегству. Над этим подумай, мужик…

Пока администрация вынуждена была держать нас с Червоным в лагерной больнице, бандеровец время от времени возвращался к этим разговорам. Я то заводился, то отмалчивался, поскольку признавал мысленно: крыть, как говорится, нечем.

Гораздо позже, когда случилось то, к чему день за днем уверенно шел Данила Червоный, доцент Шлихт, которому тоже удалось выжить после тех трех суток, тихонько объяснял мне почти то же самое: заключенные из Украины и прибалтийцы в самом деле не сломались и продержались достойно только потому, что не чувствовали себя преданными своей страной. Они воспринимали свое положение как вражеский плен, ни на что и ни на кого, кроме себя, не полагались и поэтому чем дальше, тем больше людей перетягивали на свою сторону из тех, кто видел их рассудительность и организованность.

Понятно, между прочим, как удалось Червоному и другим бандеровцам доехать по этапу в своих сапогах: никто из них, услышав приказ первого попавшегося блатного, не снял бы их. Уголовники, как я убедился, увидели в этих людях настоящую силу, способную пойти против их силы и даже победить…

А тогда, после первой такой беседы с Червоным, на языке так и крутились истории других фронтовиков, собранных в нашу лагерную похоронную команду.

Саня Морозов, прозванный Морячком за то, что на этапе на нем была подаренная погибшим другом настоящая морская тельняшка, теперь уже истлевшая и сожженная в печи, служил в разведке и однажды не уберег очень важного «языка». Через линию фронта перетащил уже мертвого немецкого офицера — рядом разорвалась мина, в пленного попал осколок. В особом отделе Морозова обвиняли в том, что он, мол, не выполнил приказа командования, а это преступление, тогда Саня, который перед этим почти не спал двое суток, охотясь за «языком», высказал особисту все, что накипело на душе. Наговорил на статью, которая предусматривала наказание за антисоветскую агитацию и пропаганду.

Иннокентий Свистун — Кеша — не подчинился приказу старшего по званию и отказался расстреливать на месте товарища, заявив: «Я не палач, а старший сержант!» Осужден за то, что, по утверждению его командира, члена партии, назвал в его лице палачами всех коммунистов. Марат Дорохов, офицер саперных войск, влюбился в девушку из санитарной части, на которую положил глаз командир их полка. Результат — донос, обвинение в антисоветской агитации, трибунал и приговор.

Не рассказал их Червоному, потому что после того разговора признал его правоту только в одном: никто из нас, осужденных советским военным судом фронтовиков, даже не думал сопротивляться своей судьбе. И пересматривать свои взгляды на то, что происходило в стране. Скажу вам — и без агитации таких, как Червоный, мы рано или поздно поняли бы, что виноваты не прокуроры и судьи, а сама система. Не дураки, слава богу.

Но в то время никто не говорил с нами о подобных вещах.

Да, сейчас готов признать: очевидных вещах.

7

С момента нашего возвращения в барак до того морозного вечера, когда Данила Червоный впервые заговорил со мной о паровозе и железной дороге, случилось три важных — как для особого лагеря номер шесть, так и для меня лично — события, о которых стоит вспомнить.

Первое произошло не на моих глазах. Или так: я видел, как под утро, примерно через неделю после того, как Червоный и я заняли свои места на нарах, несколько человеческих фигур бесшумно скользнули по проходу мимо меня к выходу из барака и растворились в темноте. Сначала я даже решил — это мне снится. Но после проведенного в больничке времени, когда спать позволялось больше, чем здоровым заключенным, — хотя понятие «здоровый зек» на самом деле достаточно условное, если, конечно, говорить не о блатных, которым их закон запрещает физический труд, — я какое-то время не мог восстановить сложившийся режим сна. Поэтому просыпался где-то за час до команды и лежал либо с закрытыми глазами, либо глядя на деревянный низ верхних нар.

Примерно в это время, как раз за час до общего подъема, часовые начинали обход зоны, открывая двери бараков, которые регулярно закрывались на ночь. И если кто-то среди ночи имел возможность зайти в другой барак, это означало — вертухаи в курсе. Без их разрешения никаких перемещений не происходит.

Кроме тех, что я заметил в то утро. Очевидно, бандеровцы, готовившие свою вылазку, тщательно изучали лагерный распорядок. Как я убедился позже, Данила Червоный досконально, по минутам, знал все, что происходит в зоне, когда она живет своей обычной жизнью, без чрезвычайных происшествий. Поэтому он вычислил: с пяти до шести утра, когда часовые открывают бараки снаружи, — единственный способ выйти. И бандеровцы в то утро вышли, точнее, выскользнули и утекли, как тихий ручеек.

Первая мысль: сбегают. На самом деле чего-то подобного от них можно было ожидать. Во всяком случае, Червоный, его товарищи Лютый, Мирон, Холод и Ворон — точно не из тех, кто покорно будет сидеть здесь, наивно веря, что дотянут до конца своих ужасно долгих сроков — двадцать пять лет. Но как-то слишком быстро, без особой подготовки рванули бандеровцы на волю…

Но когда они через какое-то время так же тихо вернулись и снова улеглись каждый на свои нары, я, честно говоря, отказывался что-нибудь понимать. Прояснилось все довольно скоро — во время утренней проверки. Случилась небольшая задержка с выходом на работу, по лагерю бегали раздраженные Абрамов с Бородиным, но на «политиков» совсем не обращали внимания. Наша похоронная команда узнала подробности первой: кто-то проник в барак, где осели суки, и зарезал сразу четверых, Савву Зубанова и Зубка в том числе.

Из обрывочных фраз, услышанных нами на протяжении дня, я понял: начальник оперативной части подозревает воров, ведь теперь у «ссученных» фактически нет главного. Никто даже не допускал, что на такую дерзкую карательную операцию может решиться кто-то, кроме уголовников. К тому же у лагерных оперов, как я понял, не укладывалось в голове, что заточки, пики или другое самодельное оружие мог держать в руках кто-то другой, тем более «политические». Я был более чем уверен: тогда, в драке, бандеровцы смогли частично обезоружить нападавших, и теперь их орудия убийства спрятаны где-то в нашем бараке. Эти трофеи бандеровцы пустили в дело прошлой ночью.