— Для меня, Ваня Француз, ты — говно ! — заявил Абрамов. — Вы все для меня и для советской власти тут — говно ! Тебе гуманная власть вот здесь и сейчас дает шанс исправиться! И не быть говном ! Это исправительный лагерь! Ты же работать не хочешь, правда, Француз?
— Закон не разрешает, — спокойно ответил тот.
— А ты, может, глухой? Здесь только один закон! Наш, советский, бля, закон! И я, майор Абрамов, этот закон представляю! Это если ты не понял, сука!
— Я не сука, гражданин начальник, — повторил Ваня Француз, теперь громче.
— А кто же ты?
— Сапунов Иван Антипович.
— Вор?
— Вор, гражданин начальник.
— Собираешься дальше держать черную масть?
— Так по закону, гражданин начальник.
— По закону, говоришь… Ну, значит, по закону… А администрация лагеря, советская власть — тебе не закон?
— Я вор, гражданин начальник.
— Ты никто, Ваня Француз!
Сделав шаг назад, майор Абрамов не выхватил, а спокойным, размеренным жестом достал из кобуры пистолет, выставил дуло перед собой, согнув в локте правую руку.
Прогремел выстрел. Второй. Третий. Четвертую пулю начальник лагеря выпустил уже в голову лежащего у его ног Француза.
И снова повисла тишина. Только Утесов бодро пел над лагерем:
Нам песня строить и жить помогает!
Она, как друг, — и зовет, и ведет!
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет!
Никто не пошевелился. Данила Червоный стоял в строю всего на двух человек левее меня, я невольно повернул в его сторону голову и зацепился взглядом за его профиль. Бандеровец смотрел на происходящее без страха, без возмущения, даже без обреченного равнодушия. Мне показалось, что процесс, на здешнем жаргоне называемый трюмлением, то есть принуждение зека к смене своего тюремного статуса с помощью насилия, серьезно заинтересовал Червоного. Он следил за майором и его потенциальными жертвами внимательно, как будто стремясь запечатлеть в памяти все увиденное, но, очевидно, делая из этого свои, пока не понятные мне выводы.
Тем временем майор Абрамов, даже не прячась, повернулся к капитану Бородину, переложил пистолет в левую руку, протянул правую, и «кум» молча отцепил от ремня флягу, передал начальнику. Взболтнув ее, Абрамов приложил горлышко к губам, сделал большой глоток. И подошел к следующему вору, переступив через труп Вани Француза.
— Ты, — произнес он, наставив на зека дуло, но пока не целился, только показывал, как пальцем. — Замерз?
— Не Сочи, гражданин начальник, — в ответ.
— Правильно. Ты не скоро увидишь Сочи. Фамилия?
— Копылов Лавр Григорьевич. — На вид лет сорок.
— Масть?
— Вор. — Сказав это, Копылов стянул со стриженой головы шапку и перекрестился.
— Как дальше жить собираешься?
— По закону.
— По какому закону?
— У нас закон один, гражданин начальник.
Флягу майор Абрамов и дальше держал в правой руке. Поэтому выстрелил с левой. На этот раз — сразу в голову жертвы, почти в упор. Сделав еще глоток, вернул флягу Бородину, брезгливо провел рукой по своему белому полушубку — видимо, остались следы крови.
Пятеро следующих уголовников упали от пуль начальника лагеря один за другим. За это время Абрамов перезарядил пистолет, Бородин предусмотрительно подал ему новую обойму. Когда он расстрелял и эту, обвел взглядом сначала тех воров, что еще были живы и стояли, замерев, перед строем. Затем прибывший этап. Наконец, повернувшись, нас всех.
А дальше, засунув нетвердой рукой пистолет в кобуру, быстро подошел к ближайшему конвойному. Вырвал из его рук автомат, хотя солдат не очень-то и сопротивлялся, взял его наперевес, развернулся к этапу.
Кто-то из доходяг не сдержался — вскрикнул.
А майор Абрамов, в последний момент подняв автоматное дуло, выпустил длинную очередь над головами зеков. Воры, оставшиеся в живых, рефлекторно упали на плац лицом вниз. Остальные зеки, стоявшие в колонне, дернулись и сбились в человеческую шумную кучу, тоже склонившись перед пулями. Расстреляв весь диск ППШ, майор Абрамов, очевидно, был доволен произведенным эффектом: вернул автомат конвойному (тот его перепугано схватил и шарахнулся от начальства) и рявкнул:
— Стоять! Смирно! — Когда все заключенные выровнялись, майор распорядился: — Воров в БУР! [24] С ними еще будет разговор! — Повернувшись в нашу сторону, добавил: — Звягина тоже в БУР! Пусть там подумает! — Это была фамилия Коли Тайги. — Остальные все — разойтись по участкам! Работать надо, сволочи! Вот так! И убрать на плацу! Гуров, твою мать!
Теперь язык у майора заметно заплетался. Не ожидая, пока он повторит приказ, я вышел из строя, за мной — вся похоронная команда. А других уже разводили по бригадам под сопровождение песни из «Цирка», моей любимой в другой, долагерной жизни комедии:
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!
Но я все же успел поймать на себе взгляд Данилы Червоного. Мне не показалось: в тот момент бандеровец действительно торжествовал.
Третье событие, важное для дальнейшей жизни лагеря, произошло через две недели после публичной расправы над «черным» этапом. Когда в начале ноября морозы окончательно завладели Воркутой, а жизнь проходила практически в сплошной ночи.
Как раз тогда в один морозный вечер, после окончания очередного рабочего дня, Червоный подошел ко мне в бараке. Теперь, после того как мы вместе лечили раны в больничке, нашего периодического общения ни он, ни я не скрывали. Правда, он и другие бандеровцы продолжали держаться на расстоянии от основной массы зеков, теснее общаясь только с прибалтийцами. Но, живя в одном муравейнике, муравьи, так или иначе, должны были поддерживать хотя бы формальные отношения.
Немного позже Червоному представился случай кое-что разъяснить мне: оказывается, украинцы, осужденные советскими судами со второй половины 1944 года, то есть с того момента, когда советская власть вернулась на Украину, длительное время, пока велась борьба с националистическим подпольем, находились под особо пристальным вниманием. Соответственно, фиксировались все тесные контакты между ними и остальными заключенными. По этой причине Данила не хотел, чтобы именно я оказался под колпаком. Поскольку планы на меня он построил уже после того, как узнал, что на фронте я водил танк. Поэтому однажды и завел со мной разговор о паровозе. Но это, повторюсь, случилось позднее, в феврале следующего года.