По ту сторону серых океанских валов чернела туша Лавового полуострова. Необжитого, неуютного, разве что цветы там красивые. На том берегу — дичь. На этом — биостанция «Лазурный берег». Комфортная, ухоженная. И вот надо же случиться такому парадоксу! Когда они с Полиной жили, фигурально выражаясь, «под кустом», они не ссорились. Легкие словесные пикировки — не в счет, это так, для поддержания психического тонуса. Но стоило им вновь вселиться в свой славный домик, как скандалы пошли косяком, ни минуты покоя. Даже поесть спокойно не выходит.
«Спрашивается, чего стоит так называемая цивилизация, если она делает из людей психов? — Эстерсон сделал глубокую затяжку. — Вот теперь окончательно стало ясно, откуда берется миф о Благородном Дикаре, который очаровывал когда-то старину Руссо, да и вообще пол-Европы…»
Однако додумать свою глубокую философскую мысль до конца Эстерсон не успел — сзади послышались чьи-то шаги.
Он обернулся. В темноте было трудно различить силуэт, однако он не сомневался: песок скрипит под армейскими ботинками Полины.
— Роло, ты здесь? — спросила Полина тоном, который Эстерсон окрестил для себя «ангельским». Полина всегда говорила так, когда чувствовала себя виноватой, а извиняться не хотела.
— Здесь.
— Куришь?
— Курю, да. Светомаскировку, кстати, нарушаю.
— Злишься?
— Пытаюсь.
— Я хочу, чтобы ты понял меня, Роло. Там, на Земле, осталось многое из того, что я люблю. Точнее, никогда раньше не понимала, насколько сильно я все это люблю, пока всему этому не начала угрожать опасность.
— К черту обобщения, Полина! Эти слова — «всё», «всему» — они большие и пустые, как мыльные пузыри. Скажи мне, о чем именно ты тоскуешь, когда тоскуешь о Родине?
Полина сосредоточенно засопела, подыскивая слова.
— Когда я жила в Архангельске, я еще тогда не была даже с Андреем толком знакома, я каждое лето снимала дачу. Такую красивую, в дачном поселке Брусничный. Там был отличный сад. С яблонями, вишнями, волосистым сладким крыжовником… Летом там было как в волшебной сказке! Мне так нравилось на этой даче, что однажды я взяла — да и выкупила ее у старушки-хозяйки. Благо, стоила она сущие копейки! Мне нравилось возиться с деревьями, стричь газоны, собирать смородину… Все еще удивлялись, как это я, закоренелая, потомственная горожанка, могу часами стоять кверху задом на салатной грядке. Но потом я как-то забросила все. Карьера в рост пошла, дел стало невпроворот, пришлось много ездить… Потом мы с Андрюшей сошлись. Словом, мне стало не до вишен. Бывало, я за год раз или два туда наведывалась, когда подбиралась компания на шашлыки… А потом эта экспедиция Валаамского. Так вот: я почему-то все время эту дачу в Брусничном вспоминаю. Особенно — последние три дня. Такое ощущение, что она меня зовет, как будто вишни эти и яблони шепчут: «Полинка, а как же мы?» Даже не знаю, как объяснить…
— Знаешь, зов яблонь — это очень поэтично. Даже, я бы сказал, религиозно. Мне очень не хочется выглядеть старым шведским циником… Но ради этого я бы все же не стал рисковать жизнью!
— А ради чего стал бы рисковать жизнью старый шведский циник?
— Вот если бы речь шла о людях…
— О людях? Пожалуйста! Вот хотя бы мой брат, Сашка. Он ведь сейчас, наверное, воюет. Может быть, даже ранен. Или, не приведи Господи, убит! А я даже и не знаю об этом! Представляешь, Роло? Я об этом не знаю! — В глазах Полины светился неподдельный ужас.
— Ну… Ты мало мне о нем рассказывала.
— Я мало рассказывала, потому что мне стыдно! Стыдно, что я с ним… ну… как бы это сказать… связь оборвала. С тех пор как погиб Андрей, я ни разу ему не написала! Сначала желания не было что-либо писать. А затем стало стыдно, что раньше не писала.
— А теперь?
— Теперь он мне все время снится! Почему-то снится школьником младших классов. Он такой забавный был, модели флуггеров клеил, мечтал о собаке. Я просто обязана его увидеть, я же ему теперь вроде как… вместо матери! Может быть, на Землю слетать.
— Сейчас там тебя только не хватало! Разве госпоже Полине Пушкиной не известна знаменитая формула адмирала Ауге «война = люксоген»?
— Известна. И какие из нее следствия?
— Следствие одно. Когда война, ни на что, кроме войны, люксогена не хватает. Именно потому поэты всех времен всегда воспевали мирный космос. Ведь космос как совокупность свободных по нему перемещений возможен только когда мир, когда есть лишний люксоген.
— Ты так говоришь потому, что не хочешь отправиться со мной! Потому что ты слишком привязался к «Лазурному берету».
— Да, я действительно привязался. Не буду спорить! Но… я… — Эстерсон сделал паузу, чтобы его слова прозвучали как можно более веско. — В общем, я буду следовать за тобой туда, куда тебе будет угодно.
— А как же «Лазурный берег»?
— Ты — мой «Лазурный берег», Полина.
Полина смолкла, впитывая душой услышанное. И нежно посмотрела на Эстерсона. Впрочем, долго продержаться на лирической ноте Полина не смогла. Словно бы какой-то чертик дернул ее за косу.
— Роло, я тебе никогда не говорила, что ты типичный подкаблучник?
Апрель, 2622 г.
Город Полковников
Планета С-801-7, система С-801
После того памятного вечера, который в моей внутренней хронологии навсегда останется Вечером Легкого Пара, я возвратился в офицерское общежитие и самым что ни на есть свинским образом — то есть одетым и обутым — бухнулся в свою койку.
Однако заснуть не смог.
Несмотря на чудовищную, многодневную усталость, сон ко мне не шел. Мешанина из воспоминаний — огненных, чудовищных, невозможных — пузырилась в голове. Душа саднила недопережитыми и, что самое трудное, противоречивыми эмоциями — скорбью и тоской по Кольке, радостью за нашу победу, тревогой за будущее России и трепетным волнением нового знакомства. Тело, измученное нагрузками и перегрузками, тихо ныло всеми своими клеточками и кровяными шариками, а голова гудела, как Царь-колокол после прямого попадания в него из Царь-пушки…
Так я и лежал — час за часом, с открытыми глазами. И вот же напасть! Хотя заснуть, забыться у меня не получалось, но встать и, допустим, принять душ (или хотя бы поужинать!) я не мог тоже. Ни туда, ни сюда.
Ни сил, ни желаний, ни покоя.
Пожалуй, если бы в тот миг объявили тревогу с экстренным вылетом, я все равно не поднялся бы с койки.
Крикнул бы: «Расстреливайте за дезертирство!» И лежал дальше.
Полутруп, получеловек, полусолдат.
И лишь воспоминание о замечательной Тане с пламенистыми глазами, о Тане, трогательно прыскающей со смеху и пугливо озирающейся — не подкрадывается ли из-за угла великий и развратный Ричард Пушкин, — освещало мои бессонные потемки. Это воспоминание было как скрипичное соло среди какофонии кораблестроительной верфи. Увы, чтобы расслышать эти дивные звуки, мне каждый раз приходилось напрягать свой медвежий слух. Слишком уж силен был адский машинный грохот…