По-настоящему я помню об отце только два случая, и один из них имел место, когда я последний раз видела его перед смертью. Он принял меня за Хэтти, свою сестру.
Мама разговаривала на кухне с врачом, а я сидела на лестнице в холле. В те дни я постоянно там торчала – старалась подслушать, что происходит. Папа лежал в постели, в комнате, которая раньше была столовой. Когда он позвал к себе, я долго не хотела идти сама, ждала, что откликнется мама – придет, закроет за собой дверь и, как обычно, станет тихо его успокаивать. Однако мама беседовала с врачом на кухне, а у папы был расстроенный голос, поэтому я пошла к нему. Мне не нравилось, что ему страшно, – от этого становилось страшно и мне. У папы была прогрессирующая пневмония, он даже сидеть не мог. Я подошла вплотную к постели, чтобы он меня видел.
– А, это ты, вонючка, – просипел он. – Скажи маме, что это не я сломал твою чертову куклу.
Я не поняла и наклонилась ближе.
– Какую куклу, пап?
– Ты такая плакса, Хэтти. Плакса и ябеда.
Тут он крепко ухватил меня за волосы и потянул вниз, так что я на короткий миг прижалась носом к постели, провонявшей мочой и потом – ни вздохнуть, ни пошевелиться. А потом отпустил. Я в ужасе отступила. Голову саднило, из глаз брызнули горячие слезы, хотя я ненавидела плакать и гордилась тем, что никогда не реву по пустякам. Отец не сводил с меня бледно-голубых глаз, в которых когда-то играл озорной огонек. Теперь они смотрели мимо меня – в другой мир, в другое время, на другую девочку.
– Ну, прости, – сказал он мягче. – Не реви, я не хотел тебя обидеть. Знаешь, давай после обеда пойдем к ручью? Будем плескаться, пока ноги не посинеют. Наловлю тебе головастиков, посадим их в ведро и вырастим лягушек.
Тут вошла мама, увидела мои слезы и выпроводила меня из спальни. Только ее голос, мягкий и успокаивающий, доносился из-за двери. А к вечеру папы не стало.
Поезд качается из стороны в сторону и стучит по рельсам, отмеряя секунды – тук-тук, тук-тук. На стене висит карта метро, и я сосредоточенно смотрю на нее, чтобы не потеряться – не только в этом огромном лабиринте, но и во времени. Нужно помнить, что я делаю. Нужно помнить зачем. Что бы ни случилось, эти две вещи забывать нельзя.
Я в Лондоне. Я ищу Кэйтлин.
Я думаю об этом с того дня, как моя прогулка – моя экспедиция по спасению дочери – не продвинулась дальше пешеходного перехода. Чувствую себя водителем-новичком: нельзя отвлекаться от цели ни на секунду, иначе съедешь на обочину и поскачешь по ухабам, – а сноровки для этого у меня нет. Я стараюсь восстанавливать жизненно важные навыки быстрее, чем теряю их. Это как подниматься по эскалатору, который работает на спуск: если удастся остаться на месте, уже хорошо. Все лучше, чем ехать вниз.
Нам выходить через две станции. Я это помню и очень довольна собой. И вместе с тем гляжу, как в окне медленно тает мое полупрозрачное отражение. Вот бы и в жизни так: чем дальше заходит болезнь, тем призрачней становилось бы тело. Насколько удобней было бы – и легче для всех, включая меня! Мы бы тогда представляли, чего ждать, и буквально, и метафизически. Не знаю, есть ли в моих рассуждениях какой-нибудь смысл, но мне нравится, что я помню слово «метафизически».
Мама рядом с моим призрачным отражением читает газету, осторожно положив руку возле моей – как бы невзначай поддерживает связь. С другого бока сидит девушка с проколотой верхней губой. Я поворачиваюсь к соседке и смотрю на нее в упор. Пять металлических гвоздиков тускло блестят на бледной коже, подчеркивая идеальную линию губ. На девушке белая куртка из искусственного меха поверх темно-красной рубашки. Та расстегнута до середины, а в центре груди виднеется шрам – может быть, от операции на сердце. В каждой ямочке, где когда-то был стежок шва, сверкает крошечный драгоценный камушек. Я улыбаюсь.
Если девушка и чувствует на себе мой взгляд, то не обращает внимания. В ушах у нее наушники, в руках – растрепанная книжка, «Великий Гэтсби». Поезд стучит: тук-тук, тук-тук. Я не могу отвести глаз от соседки и думаю, почему она решила изуродовать то, что было красиво, и украсить то, что было уродливо. Возможно, таково ее представление о равновесии.
Мама довольно резко шлепает меня по коленке.
– Боже, перестань на нее пялиться, у бедняжки из-за тебя будут комплексы, – говорит она громким шепотом.
– Она не против. – Я указываю на девушку, и та на секунду ловит мой взгляд. – Смотри, она хочет, чтобы на нее глядели. По-моему, это чудесно.
– Мы не в зоопарке, – шипит мама, хотя в вагоне шумно, а у девушки в наушниках гремит что-то очень громкое. Может, у них с Кэйтлин одни любимые группы? Может, они даже знакомы…
– Что ты слушаешь? – Я хлопаю девушку по запястью. Она вынимает наушники.
– Простите, – говорит мама, однако не выдает мой диагноз.
– Все в порядке, – улыбается девушка. – Я не возражаю. «Темную материю». Знаете их?
– Сомневаюсь. Когда тебе сделали операцию?
Я протягиваю руку и на миг прикасаюсь пальцем к драгоценному гвоздику.
– Клэр! – Мама хватает меня за плечо. Я отмахиваюсь.
Девушка опять улыбается.
– Четыре года назад.
– Мне нравятся камушки на шраме. А пирсинг на губе – не очень. Ты симпатичная, а они все портят.
Девушка кивает.
– Вот и мама так говорит.
Моей маме тоже есть что сказать.
– Простите. Мы выходим на следующей станции.
– Все в порядке. – Девушка прыскает со смеху. – Дело не в переходном возрасте. Это мое лицо и мое тело. Я так заявляю о своей жизни, о том, как хочу ее прожить.
– Ты сейчас так думаешь, – говорю я. – Видишь эту женщину? Она когда-то была хиппи, танцевала голая под кислотой. А теперь носит поддерживающие колготки и слушает по радио мыльную оперу.
Девушка округляет глаза и хихикает, прячась за книгой.
– А у нее ранняя стадия болезни Альцгеймера, – парирует мама. Карта, прямо скажем, козырная. Мы подъезжаем к станции, и мама выводит меня из вагона, словно непослушного ребенка. Я машу девушке на прощание, она машет в ответ. Последний раз блестят гвоздики на губе, и поезд исчезает в тоннеле. Я бы тоже не прочь украсить так свои шрамы, да только все они – у меня в голове. Может, вставлю пункт в завещание: когда мой мозг раскромсают, пусть добавят в формальдегид стразов.
* * *
Мама знает дорогу. Во всяком случае, у нее есть карта. Очевидно, это где-то недалеко от станции, поэтому я позволяю взять себя за руку, словно школьница. Мы медленно мокнем под моросящим дождем и направляемся к месту, которое мама называет секретариатом литературной кафедры Университетского колледжа Лондона.
– Когда войдем, предоставь дело мне и не встревай, – предупреждает мама.