– Это место занято, – сказала мне мамаша из школьной мафии, той, что организует лотереи и продает билеты старушкам, которым и на еду-то едва хватает.
– Уже нет. – Я скрестила руки на груди, опустила свой широкий зад на крохотный стульчик и наградила ее взглядом, в котором ясно читалось: «Только сунься, стерва, я тебе руки оторву вместе с твоей дурацкой челкой».
Она отступила, и я осталась на первом ряду. Визгливый голос, повествующий прочим мамашам, что я чудовище и веду себя «совершенно неподобающе», раздавался, пока в зале не погас свет. А потом мисс Грейсон забренчала на пианино, и я сжала кулаки, так что ногти впились в ладони.
Бедняжка Кэйтлин.
В первых сценах она не играла. Родители в зале кашляли и шаркали, дети на сцене перешептывались и махали матерям. Я убеждала себя, что таковы все школьные пьесы, но успокоиться это не помогало. Провал был неизбежен. Каким горьким разочарованием он станет для Кэйтлин, как трудно ей будет от него оправиться!..
А потом она вышла на сцену в своем красном платьице и картонной короне и… поразила всех.
Я сидела с открытым ртом, глядя, как она играет – величаво, по-королевски, так, что зал смеялся после каждой шутки и негодовал всякий раз, когда она приказывала отрубить кому-нибудь голову. Она затмила всех детей на сцене – еще бы, ведь это была Кэйтлин! Моя девочка нашла свою стихию. Правда, когда дело дошло до песенки, вместо королевского тона она вывела мелодию тоненьким голосочком восьмилетней девочки – и тем не менее пропела все без запинки. Зал разразился аплодисментами, Кэйтлин с гордостью посмотрела на меня, и мне стало ясно: мисс Грейсон была права, а я ошибалась.
В тот вечер я узнала кое-что о Кэйтлин и о себе. Я поняла, что моя дочь не застыла на месте, а меняется и растет, и никому – особенно мне – не дано угадать, где ее предел. Быть матерью – значит защищать своих детей от несчастий и боли, но также и доверять им выбор жизненного пути; верить, что даже без вашей поддержки они все равно добьются успеха.
Девушка медленно и лениво выделывает на шесте пируэты – зажимает его между бедер, повисает вниз головой, царапая грязную сцену акриловыми ногтями, оборачивается вокруг себя и стрижет воздух ногами. Трое или четверо мужчин у сцены наблюдают за ее гибким и хрупким телом, не сводят глаз с маленькой груди, которую и грудью не назовешь, с бледной кожи, туго натянутой на ребра, с плоского мальчишеского зада и скучающего лица. Что ж, эта хотя бы трусики не скинула.
Я рада, что не работаю в клубе, где принято снимать с себя все, хотя и у нас в отдельных кабинетах чего только не творится. Мне об этом знать не положено, вот я и делаю вид, будто не в курсе, какая возможность для заработка есть при желании у танцовщиц. И они так невзначай ею пользуются, будто речь идет о ночной смене в супермаркете. Вот что меня больше всего поразило, когда я весной сюда устроилась: легкость, с какой они, тем или иным способом, продают свое тело. Здесь не найдешь образованных девушек с хорошим воспитанием, о которых пишут в воскресных приложениях к газетам – тех, что пошли в стриптизерши из любви к постмодерну или чтобы платить за учебу. Нет, здесь работают те, у кого нет ни выбора, ни будущего. Дальше следующего танца они не загадывают. Это видно по лицам. У меня тоже нет будущего: ни диплома, ни парня, и шансы один к одному, что я унаследовала болезнь, от которой мозг начнет деградировать раньше, чем я успею найти свое место в жизни. Мама не сразу узнала, что у нее есть этот ген, вот и я пока не знаю. Впрочем, даже сейчас, когда можно все выяснить наверняка, я не хочу этого делать. Потому что есть одно решение, которое нужно принять, думая не о том, что может случиться, а о том, какой я на самом деле человек.
И я это решение приняла: я хочу сохранить ребенка.
Мама воспитала меня на книгах Джейн Остин и сестер Бронте. Я выросла с верой в святость любви, в то, что секс и романтика неразрывно связаны, а невероятное стечение обстоятельств может спасти самое отчаянное положение. Даже в нашем женском мирке, где не было ни отца, ни дедушки, ни братьев, я мечтала о непогрешимом герое, который станет ключом к моему счастью. Как Грэг, который появился у мамы, и она… успокоилась. Словно он был ее недостающим кусочком, а мама искала его, даже не зная об этом, и вот наконец нашла.
Впрочем, до Грэга она тщательно оберегала свою личную жизнь. Никто из ее мужчин не ночевал у нас, не оставался на чай, не набивался ко мне в друзья. Я иногда думаю – может, зря мама не показала мне с самого начала, что отношения приходят и уходят, что люди могут тебя использовать, причинять тебе боль, говорить одно и тут же отказываться от своих слов. Впрочем, это не помогло бы – слишком страстно я верила в любовь. В детстве я долго была уверена, что мама предпочла остаться одна, потому что по-прежнему любит отца, этого призрачного героя, который, я в этом не сомневалась, однажды вернется и заявит на нас права. Однако он не вернулся, а если и вспоминал за последние двадцать лет о маме, то обо мне не думал ни секунды. Я для него не существовала. Все эти годы я боялась, что случайно его встречу, и боялась совершенно напрасно – он-то вовсе об этом не беспокоился.
Конечно, когда мама рассказала правду, я обиделась и разозлилась. Новость оказалась такой тяжелой, и я сбежала из дома, хотя нужна семье, и вернулась в это место, которое надеялась больше никогда не увидеть. Почему? Не знаю. Но и остаться я не могла. Дома я бы злилась на маму. А мне нельзя на нее злиться.
Особенно после того, как я по собственному легкомыслию потеряла отца своего ребенка.
Я смотрю на часы – начало четвертого. Клуб в это время почти пустой, не считая пары завсегдатаев да тусовки парней в деловых костюмах – холостяцкая вечеринка или чей-нибудь день рождения. Через двадцать минут дверь вытолкнет меня в большой неприветливый мир с его автомобильными выхлопами, выделенными полосами, круглосуточными супермаркетами и острой необходимостью принимать решения… Я хочу к маме – хочу попросить ее о помощи, – но не могу. Нельзя, чтобы она узнала, во что я вляпалась.
В бар входит старик, который появляется здесь раз в четыре недели, с каждой пенсии. Я ставлю перед ним стопку виски, разбавленного дешевой имитацией разливной колы, все как он любит. Он поворачивается на табурете и, облизываясь, наблюдает за окончанием танца. Как странно видеть людей, которые приходят сюда по своей воле…
Стриптизерша, закончив номер, подбирает с пола бикини и уходит со сцены, неуклюже ковыляя на высоких платформах. В перерыве между выступлениями зал на короткое время наполняется кашлем и сопением. В тишине даже вонь от пота и несвежего пива кажется острее. Через десять минут моя смена закончится – и что тогда? Может, сегодня я позвоню домой и во всем признаюсь? Скажу, чтобы обо мне не беспокоились?
Я знаю, что родные сходят с ума от волнения, но не уверена, что готова сейчас их видеть. Особенно маму. Мама думает, будто я, за что ни возьмусь, сделаю это на пять с плюсом. Знаю, она меня не осудит, однако точно разочаруется. А я не хочу, чтобы ее последним воспоминанием обо мне было разочарование.