Но, самое главное, суд должен дать возможность детям по достижении ими совершеннолетия самим выбрать себе жизнь. Девочки могут предпочесть отцовский или материнский вариант религии, а могут искать удовлетворения в жизни как-то иначе. После восемнадцатилетия ни родители, ни суд решать за них не вправе. На прощание Фиона легонько дала по рукам родителю, заметив, что мистер Бернстайн прибег к услугам адвоката-женщины и воспользовался опытом назначенного судом социального работника – проницательной и неорганизованной дамы из CAFCASS. А также подразумевается, что он будет связан решением судьи-женщины. Ему следовало бы спросить себя, почему он отнимает у дочерей возможность получить профессию.
Конец. Завтра рано утром поправки будут внесены в окончательный текст решения. Она встала и потянулась, потом взяла стаканы из-под виски и понесла на кухню мыть. Теплая вода лилась на руки и успокаивала, и Фиона на минуту застыла в забытьи перед раковиной. Но прислушивалась – что там Джек? Урчание старого бачка сообщило бы ей, что он готовится ко сну. Она вернулась в гостиную, чтобы погасить свет, и ее почему-то опять потянуло к окну.
На площади, недалеко от лужи, которую обогнула кошка, муж вез чемодан на колесиках. На ремне через плечо висел портфель, с которым он ходил на работу. Он подошел к своей машине – к их машине, – открыл ее, положил багаж на заднее сиденье, сел и завел мотор. Зажглись фары, повернулись передние колеса, чтобы он мог выбраться с тесного парковочного места, и она услышала слабый звук радио. Поп-музыка. А ведь он терпеть не мог поп-музыку.
Видимо, чемодан он собрал загодя, еще до разговора. Или же в перерыве, когда ушел в спальню. Она не испытывала ни смятения, ни злости, ни печали – только усталость. Подумала, что надо быть практичной. Если лечь сейчас, удастся обойтись без снотворного. Она вернулась на кухню, внушая себе, что не идет искать записку на сосновом столе, где они всегда оставляли друг другу записки. Ее и не было. Она заперла входную дверь и выключила свет в передней. В спальне был порядок. Она отодвинула дверцу гардероба и женским взглядом определила, что взял он три пиджака – самый новый был кремовый, от Гривса и Хоукса. В ванной она удержалась от того, чтобы открыть его шкафчик и узнать, что взято из несессера. Знала уже достаточно. В постель легла с единственной трезвой мыслью: очень старался пройти по передней тихо, чтобы она не услышала, и дверь закрывал воровато, сантиметрик за сантиметриком.
Даже это не остановило ее погружения в сон. Но спасительным сон не был, потому что через час ее окружили обвинители. Или просящие помощи. Их лица сливались и разделялись. Маленький близнец Мэтью с раздутой безухой головой и вялым сердцем просто смотрел на нее. Сестры Рэчел и Нора звали ее печальными голосами, перечисляли упущения, то ли ее, то ли свои. Подходил Джек, прижимался наморщенным лбом к ее плечу и ноющим голосом объяснял, что ее долг – предоставить ему более широкий выбор будущего.
В шесть тридцать зазвонил будильник, она порывисто села и непонимающим взглядом уставилась на пустую сторону кровати. Потом пошла в ванную готовиться к рабочему дню в суде.
Она отправилась обычным маршрутом от Грейз-инн-сквер к суду, стараясь не думать. В одной руке она несла портфель, в другой – раскрытый зонт. Свет был уныло зеленый, городской воздух холодил щеки. Она вошла через главную арку и, не желая вступать в пустячный разговор, только кивнула дружелюбному швейцару Джону. Она надеялась, что неприятности не очень отразились на ней внешне. Чтобы отвлечься, она стала мысленно играть сочинение, которое знала на память. Сквозь шум часа пик она слышала идеальную себя, пианистку, какой не суждено ей было стать, – безупречно исполняющую вторую партиту Баха.
Лето выдалось дождливое, городские деревья как будто разбухли, их вершины раздались, тротуары отмылись, машины в автосалоне на Хай-Холборн стояли чистенькие. Последний раз, когда она смотрела на Темзу, был прилив, река тоже вздулась, стала темно-коричневой, мрачная и мятежная, она всползала на опоры мостов, готовясь хлынуть на город. Но все спешили по своим делам, ворча, промокшие, но решительные. Струйное течение в верхней атмосфере нарушилось, отклонилось к югу и не пускает летнее тепло с Азорских островов, а засасывает морозный воздух с севера. Техногенные изменения климата, возмущение атмосферы из-за тающих океанских льдов, необычная солнечная активность, в которой никто не виноват, или непостоянство природы, ее древние ритмы – что-то из этого сказалось на планете. Или и то, и другое, и третье. Но что толку от объяснений и теорий в такой ранний час? Фионе и всему Лондону надо было на работу.
Когда она переходила Хай-Холборн к Чансери-лейн, дождь усилился и стал косым от вдруг подувшего холодного ветра. Потемнело, ледяные капли стучали по ее ногам, люди шли мимо, торопливо, молча, погруженные в себя. Потоком ехали машины по Хай-Холборн, шумно, напористо, безразличные к погоде; асфальт блестел в свете их фар, а у нее в голове снова звучало вступление, величественное адажио во французском стиле со смутным обещанием джаза в увеличенных аккордах. Но избавления не было: музыка тут же вернула ее к Джеку, потому что она выучила ее в подарок ему на день рождения, в апреле. Сумерки на площади, оба только что с работы, горят настольные лампы, у него бокал шампанского в руке, ее бокал на рояле, и она играет то, что терпеливо разучивала последние недели. После – его благодарные и радостные восклицания, слегка преувеличенное изумление перед ее памятью, их долгий поцелуй в конце, ее поздравление тихим голосом, его увлажнившиеся глаза, звон хрустальных бокалов.
Так заработал механизм жалости к себе, и она беспомощно стала вспоминать, как и чем его ублажала. Список был болезненно длинный – сюрпризом приглашения в оперу, поездки в Париж и Дубровник, в Вену и в Триест, Кит Джарретт в Риме (Джек, не ожидавший этого, попросил собрать маленький чемодан и с паспортом ждать его прямо с работы в аэропорту), ковбойские сапоги тисненой кожи, фляжка с гравировкой и – в честь проснувшейся у него страсти к геологии – геологический молоток девятнадцатого века в кожаном чехле. Чтобы порадовать его второе отрочество в пятьдесят лет – труба, когда-то принадлежавшая Гаю Баркеру. Эти приношения были лишь долей счастья, к которому она его влекла, а секс – лишь частью этой доли и только в последнее время – прорухой, раздутой им в огромную несправедливость.
Печаль и подсчет обид – но настоящий гнев еще был впереди. Женщина пятидесяти девяти лет покинута в младенчестве преклонного возраста и только учится ползать. Заставив себя снова вспомнить партиту, она свернула с Чансери-лейн в узкий проход, который вел к архитектурным великолепиям Линкольнз-инн. Проходя мимо Большого зала, она слышала сквозь стук капель по зонту живое, в темпе ходьбы анданте – редкое нотное указание у Баха – и шагала в такт неземной беззаботной мелодии над неторопливым басом. Ноты тянулись к какому-то ясному человеческому смыслу, но ничего не означали. Только чистую красоту. Или любовь, размытую, абстрактную, ко всем людям без разбора. К детям, может быть. У Иоганна Себастьяна их было двадцать в двух браках. Работа не мешала ему любить и обучать детей – тех, что выжили, – заботиться о них и сочинять для них. Вернулась неизбежная мысль вместе с началом трудной фуги, которой она овладела из любви к мужу и сыграла на полном ходу, без помарок, с внятным разделением голосов.