Почему, когда я говорю о журналисте, я всегда представляю мужчину? Может, я потому чувствую себя неудачницей, что занимаю чужое место? Что я занимаюсь всем этим, чтобы доказать себе…
– Мне кажется, они бы не стали равнять служение человечеству и, простите, Моник, угодливость перед публикой. Но в любом случае эти ученый и журналист были бы уверены, что будущее принадлежит им.
– А будущее принадлежит аферистам и шарлатанам!
И кто я сама как не аферистка? Что сталось с моим желанием бороться за права и за правду? Наверное, оно погибло двадцать лет назад, когда я взяла деньги у человека, который…
Меня никогда не интересовали его деньги, думает Бетти. То есть мне было приятно, что он богатый, успешный, красивый, но деньги… нет, его деньги мне были не нужны. Как бы успешно я ни продвигалась по карьерной лестнице, я знала, что всегда буду бедней Артура, – хотя бы потому, что он раньше начал и сразу начал с Азии, с Гонконга, за которым – будущее, что было понятно и тогда, и уж тем более теперь. Конечно, я у него училась – и, черт возьми, моя карьера не была бы столь успешной, если бы не наши полночные разговоры.
Мы говорили об азиатских рынках, в том числе о том, можно ли вообще прогнозировать курс юаня и не являются ли китайские инфраструктурные инвестиции просто одним большим пузырем, – нам же надо было о чем-то говорить после, нам, обессиленным, взмокшим, едва разлепившим объятия в огромной кровати очередного гостиничного люкса. Неписанное правило: после – сколько угодно, но никаких разговоров до, все беседы, начатые в лифте, прерывались на полуслове, стоило войти в номер.
Иногда Артур раздевал меня, иногда – смотрел, как я освобождаюсь от юбки и расстегиваю пуговицы блузки. Однажды он сказал, что хотел бы жить в викторианскую эпоху, когда мужчина долго раздевал свою любовницу, слой за слоем снимая с нее одежду. Медленное викторианское разоблачение, сказал он, лучшая метафора общения с женщиной, которую я знаю. Снова и снова ты пробиваешься к ее сокровенной серд цевине – и так каждый раз.
…и только в этот раз Дина оттолкнула меня. Я хотел сказать: милая Дина, у меня было множество любовниц, я почти что составил антропологическую коллекцию из азиаток, негритянок, европеек и мексиканок. За год до встречи с тобой я женился на Клодии Лертон, хорошей белой англо-саксонской девушке из Бостона – и, черт возьми, почти завязал с плейбойскими похождениями, когда встретил тебя в той деловой поездке. Мы не часто виделись все эти годы – но, ты не поверишь, я все время думал, что ты – несбывшаяся линия моей жизни, женщина, с которой я мог бы жить, если бы остался здесь, на Западном побережье. Что у нас с тобой – тоже брак, странный, капсулированный брак, длящийся всего несколько дней в году. Ты рассказывала мне про своих мужчин – про Джека, своего американского мужа, от которого ты ушла, едва получив гражданство, про случайных любовников, про страстные романы, а я рассказывал про дом, который мы строили с Клодией, про рак моего тестя и отметки моего сына, но мне все равно казалось, что мы оба знаем – в те дни или часы, когда мы были вместе, мы были – муж и жена. Поверь мне, Дина, ни с одной девушкой, с которой я жил до Клодии, у меня не было такого чувства. Да и с Клодией оно совсем не такое.
…совсем не такое, как с любым другим мужчиной, который был у меня до и после Кирилла. Наверно, думает Света, это была первая любовь – настоящая первая любовь, не подростковое томление, растворенное в воздухе, когда тебе пятнадцать, а именно – любовь, та, что связывает мужчину и женщину накрепко, спаивает в единую плоть. Никогда я не испытывала такого самоотречения: мне было наплевать на моего фиктивного мужа, на то, что Кирилл старше меня в два раза, что его знают мои родители и что, если бы у него были дети, они были бы моими сверстниками!
Конечно, мы скрывались от всех, встречались тайно: я говорила, что иду в университет, – а сама спешила на «Ждановскую», в квартирку на втором этаже. Господи, как я любила его! Я плакала ночью, закусив зубами подушку, потому что не могла быть с ним рядом, родители думали – у девочки несчастная любовь, а меня разрывало желание закричать: вы ничего не понимаете! счастливая, счастливая! Нет никого счастливей меня на свете! Вот такое это было счастье, намертво слитое с отчаянием, страхом, стыдом.
Сейчас я спрашиваю себя: почему мы считали, что никогда не сможем быть вместе? Ну, разница в возрасте – тоже мне, проблема! Может, просто Кирилл не любил меня? Я была молоденькая девчонка, хорошенькая… ему было под сорок – наверно, не мог отказать себе, может, вовсе не воспринимал меня всерьез? Тогда мне это и в голову не приходило, я думала: если я испытываю такое – то и он точно также улетает, покидает свое тело, видит нас, слившихся воедино, откуда-то с потолка хрущевки, с эзотерических небес нашей незаконной страсти. Кажется, однажды я спросила: «Ты тоже умираешь?» – но Кирилл отшутился, сказал: «Я умирал столько раз, что давно уже сбился со счета», – и было понятно, что это скорее про лагерь, чем про других женщин… во всяком случае, мне тогда было понятно.
Господи, как давно! Тридцать с лишним лет назад! Я сейчас примерно настолько же старше его тогдашнего, насколько он был старше меня. И я забыла, честное слово, я обо всем забыла – пока не увидела его фамилию на старой русской книжке с гараж-сейла.
Он спросил: это русская книжка? – дождался-таки, пока Яна уснет, нагнулся ко мне и спросил. Английский у него был хреновый, по акценту я сразу поняла, что немец, но специально некоторое время не переходила на немецкий.
– Вы из России? – спросил он, и я кивнула. – Я бывал у вас. Знаете, что меня потрясло? Вид из окна. Из иллюминатора. Вот Германия сверху выглядит такой аккуратной – прямые линии, геометрические фигуры, порядок во всем. А в России… когда на подлете к Москве смотришь вниз – там же ни одной прямой! Вот идет дорога и вдруг – хоп! – вихляет в сторону. А потом – назад. Что это было? Там лежал камень, и его было лень сдвинуть? У кого-то дрогнула рука, когда он составлял план?
Я пожала плечами. Было бы трудно объяснить, что у русских нет идеи прямой дороги, – так англичанин XIX века не смог бы объяснить индусу, почему в Англии вдовы не сжигают себя.
– Я думаю, – сказал он, – в этом ваша сила. Вы стремитесь к абсолюту и поэтому пренебрегаете землей. А мы, немцы, хотим гармонии – но, поскольку самая простая гармония – это порядок, мы и упорядочиваем все вокруг нас. Вы понимаете, да?
Я понимала.
…всегда понимала, что опоздала родиться. Стабильности не осталось, думает Моник. Не то люди стали дольше жить, не то история стала двигаться быстрей. Если я хотела одной профессии на всю жизнь – мне надо было жить в Средние века, во времена гильдий, когда строгий регламент сдерживал конкуренцию. Возможно, тогда была возможность всю жизнь заниматься одним и тем же, не волноваться, быть в безопасности – но это время давно прошло. В конце концов, поколение моих родителей добило последние островки стабильности, прикончило своей научно-технической… сексуальной… психоделической революцией. Чего же теперь жаловаться, что фундаментальная наука никому не нужна? Ваше поколение пришпорило время, навязало друг другу соревнование – в оружии, в космосе, в той же науке. Мама говорила, что боролась с капитализмом, но только укрепила его.