Калейдоскоп. Расходные материалы | Страница: 216

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она бы понравилась Грете, внезапно думает Клаус. Настороженная, умная, острая на язык. Ах, Грета, Грета… я ведь думал, что у нас с тобой настоящий брак, ну, знаешь, пока смерть не разлучит нас… а что получилось?

Он смотрит на Ингу и говорит:

– Сюжеты вообще не важны. И идеи не важны, и концепции. Все это – только пузыри на воде. Все куда проще: история существует. Люди рождаются и умирают. А любая попытка описать это какой-либо системой – исторической или философской – обречена. Потребовалось больше ста лет, чтобы это понять. Когда Ницше провозгласил смерть Бога, вместе с Богом умерла модель истории, устремленная к концу света, приходу Мессии, Страшному суду. Место этой модели заняли новые системы описания, в которых вместо конца света история устремляется к вымышленным утопиям – Тысячелетнему рейху, коммунизму, освобожденной сексуальности, Новому Веку, новой экономике… Принято считать, что эти утопии оборачиваются кошмаром, – но это не так, некоторые просто растворились, исчезли, позабылись. На смену Всемирной Истории, устремленной к концу света, пришла череда мелких историй о конце света, не в смысле о гибели мира, а о гибели модели будущего, которую придумали себе люди и которую реальность – я избегаю слова Бог – разрушает раз за разом. Если угодно, это бесконечная история Вавилонской башни: утописты строят в своем сознании Город Будущего, чтобы он стоял вечно, но он опять и опять разрушается до основания. И это происходит с таким постоянством, что уже невозможно отмечать смерть утопий как важное событие, – и в этом смысле падение Берлинской стены оказывается равно краху психоделической революции или лопнувшему пузырю доткомов.

– Но доткомы вроде обратно отстроились, – говорит Инга.

– Неважно, – отвечает Клаус, – важно то, что сегодня любой способ описать историю утратил смысл – и подход к истории как к череде лопнувших мыльных пузырей в том числе. Вся эта ерунда – История-как-бессмыслица, История-как-несчастный-случай, История-как-предопределенность, История-как-вечное-возвращение, История-как-заговор, История-как-что-бы-то-ни-было – все это больше не существует. История просто есть.

– Остается надеяться, что к нам снова вернется Бог, – говорит Инга.

– Да, – кивает Клаус, – без него было скучно. А так снова обретет ценность экзистенциальный бунт, священное богохульство, кощунственные выходки в храмах. Можно будет считать себя не просто атеистом, как все эти годы, а высоким атеистом Библии короля Якова. К нам снова вернется жизнь.

Они простились в вестибюле и, стоя у большого окна, Оливер смотрел вслед Дине, которая шла прочь, одинокая, несгибаемая, решительная. Минута – и она исчезнет из виду. Мы ведем себя так, будто никогда не умрем и будем жить вечно, думал Оливер. Словно все, что случилось сегодня, обязательно повторится; словно у нас будет еще один шанс сказать все, чего не сказали; сделать все, чего не успели.

Оглянись, прошу тебя, оглянись, шепотом сказал он, но Дина по-прежнему шла, не останавливаясь, не поворачивая головы, а потом скрылась за поворотом, исчезла – будто умерла на время, а может – навсегда.

Для ангела слова – всего лишь одежды мыслей. Лишенные этих покровов, трепещут в небесном эфире невысказанные помыслы любви, отчаяния, страха; утаенные признания, невыраженные чувства.

Сидит Клаус в коконе своего одиночества, Инга слушает, словно дикобраз, ощетинив иглы, Яна спит, окруженная теплым дыханием невинности, и такое же облако осеняет голову Бена, доверчиво склонившегося на плечо бабушки Светы.

Пронзая рентгеновским зрением броню делового костюма Бетти Уайт (в замужестве Уордли), ангел видит мягкую, дрожащую сердцевину ее души, еле заметным трепетом отзывающуюся на мысли о давнем любовнике, – а затем, неслышно скользя по проходу, смотрит на человека с фальшивым именем и раскрытой на коленях газетой: в его душе нет ничего, кроме сгустка тьмы.

Ангел входит в бизнес-класс, садится рядом с Оливером Уоллесом. Мягко обнимает его за плечи и нежно-нежно целует в макушку, откуда, когда придет пора, вылетит на свободу его душа. Оливер вздыхает и закрывает глаза – и, как всегда на высоте шести миль, слезы текут по его щекам.

* * *

Остается все больше времени для воспоминаний, для того, чтобы утром лежать, закрыв глаза, качаясь между сном и пробуждением, приглядываясь к осыпающемуся калейдоскопом узору лиц и пейзажей, к витражной розе аллегорических фигур, женщин и мужчин, тех, кого знал когда-то или только что увидел во сне. Кто они? Кем они были ему? Родные? Друзья? Враги? Предатели? Есть ли среди них та, что просила: «Просто скажи, что меня любишь, – и больше ничего»? А тот, кто сказал когда-то: «Нет, извини. Я ничем не смогу тебе помочь»? Или та, что обернулась через плечо, когда он застегивал ее платье, и сказала: «Это была только шутка. Давай считать, что ничего не было»?

Вот теперь ничего и нет. Только девушка сбегает по лестнице, первые тяжелые капли дождя звенят в воздухе, и светлые волосы еще не намокли, и ветер раздувает юбку, она смеется и бежит навстречу… навстречу кому? Кто она? Когда он ее видел? Пятьдесят лет назад? Вчера? Только что во сне? Он не успевает спросить, она исчезает, словно лопнул мыльный пузырь, сверкнув на прощанье радужными брызгами, и вот уже косые солнечные лучи искрятся в теплом вечернем воздухе, пахнущем лесной сыростью и нагретой за день листвой. Рыжие волосы вспыхивают в этих лучах, как янтарь, как медь, как золото и веснушки на белой коже – как солнечные пятна в рваной тени колышущихся крон, а глаза смотрят задумчиво, и каждую розовую прожилку можно различить так ясно, словно их вывели красной тушью на тонкой бумаге. Но потом исчезает и лесная дорога, и рыжеволосая девушка, а ты стоишь на пороге, откинув черную прядь, молча, без улыбки, плотно сжав губы, даже не желая сказать «прощай» перед тем, как дверь захлопнется, твое лицо исчезнет, останется только стук каблуков по лестнице, но и он – ненадолго.

Мозг, как волшебный фонарь, проецирует на изнанку век эти пейзажи и интерьеры, лица и фигуры. Трогательные, нежные, любимые… их так просто любить теперь, когда они перестали быть родными, друзьями и врагами, лишились истории и имен, ни о чем не просят, ничего не ждут, лишь безмолвно глядят из вечного подслеповатого сумрака, прежде чем навсегда исчезнуть, прежде чем погаснет волшебный фонарь и спустится тьма.

Вот так он сидит с закрытыми глазами, а читать…читать уже не получается. Зрение не то. Не помогают ни очки, ни лупа. Да и к чему читать, если потом не можешь вспомнить, что там было пять страниц назад? Не открывать книги, не снимать их с полок, пусть стоят на привычных местах, как солдаты в почетном карауле, затянутые в кожаные ремни, туго застегнутые, навеки закрытые. Когда-то думал, что там, за броней переплетов, теплится отсвет вечности, таится иной, высший мир, чистое наслаждение вне плоти и тела, обещание бессмертия… а теперь и от этих мыслей – только тень, только воспоминание.

Улыбнувшись, он подходит к книжному шкафу и проводит сухими потрескавшимися пальцами по сморщенным корешкам. Прощальное прикосновение, почти рукопожатие.

32
1885 год
Как орел над бездной

Голубое до белёсости февральское небо накрыло город, словно еще один синий купол. Под ним, как под колпаком кунсткамеры, прячутся восточные диковины: саманные дома без окон, выложенные лазурной мозаикой ворота мечетей, устремленные ввысь кирпичные минареты… чужие, азиатские люди с бритыми головами, замотанными в чалму, одетые в шелковые халаты, ватные кафтаны, обноски, тряпье, бараньи шкуры. Сквозь эту толпу и идет Леша Зябликов, поручик Гвардии Его Императорского Величества, идет следом за Александром Николаевичем Туркевичем, высоким, крупным мужчиной в мундире полковника российской кавалерии.