Калейдоскоп. Расходные материалы | Страница: 67

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Хочу сесть на тебя, – говорю я, протянув руку к его паху, но русский хранит безмолвную неподвижность. – Ну же, – говорю я.

Шофер качает бритой головой:

– Нет, – говорит он и после небольшой паузы добавляет: – Мадам.

Я замираю – с выпроставшейся грудью, задранной юбкой, лицом, перепачканным в собственной блевоте, дрожа от холода и желания. Наверно, сейчас я выгляжу нелепо и непристойно.

– Я могу отвезти вас домой, – говорит он.

– Домой? – кричу я. – Отвези домой себя! Не смей смотреть на меня так! Ответь: где твой дом? Ты потерял его? Ты потерял все, что имел? И как ты смеешь презирать меня? Ты даже не хозяин своей жизни! У тебя отняли всё – а я хочу сама раздать себя до последней капли! Скажи мне, зачем ты живешь? Зачем развозишь по ночам шлюх, пьяниц и богатых дегенератов?

Что ты покажешь смерти, когда она придет? Свою ночную выручку?

Я гляжу ему в глаза, и мое желание сжимается судорожно, точно кулак.

(Петр)

Я подумал: она не протянет и года. Неуклонное падение навстречу очарованию смерти. Алкоголь, наркотики, незнакомые, опасные мужчины. Попадет под авто, нарвется на нож, свалится в Сену.

– Как тебя зовут, девочка? – спросил я.

Она засмеялась лающим смехом:

– Анита Дороти Эдельмира Симон-и-Марсель.

– Изрядно, – сказал я. – А теперь опусти юбку и послушай меня, Анита Дороти.

Что я хотел сказать? Что объяснить? Что мы, русские, слишком хорошо знаем непрочность мира и неизбежность смерти? Что разговоры о смерти Бога давно протухли, а русские гимназисты как Отче наш затвердили это проклятое «зачем?» – и только двадцать лет назад вдруг поняли, что не следует вопрошать так упорно?

Сказать, что я уже много лет ощущаю холодную близость смертельного пространства, на краю которого мне никого не удалось удержать, от которого мне не удалось никого спасти? Что всякий раз, оставаясь один, я чувствую рядом призрак чьей-то чужой и неотвратимой смерти?

Ничего этого я не сказал.

Она стояла передо мной – юная Европа, унесенная механическим быком таксомотора, не знающая своей судьбы, дрожащая от страха.

– Тебе кажется, что в жизни нет смысла? – сказал я. – Так и есть. Даже хуже: любой способ говорить о жизни лишен смысла. В рассуждениях о бессмысленности жизни смысла не больше, чем в разговорах о Боге или Мировом Духе. Ни в жизни, ни в смерти смысла не сыскать. И в занятии, которое тебя так прельщает, в этом взаимном трении влажных поверхностей, ты тоже смысла не найдешь.

Она опустила юбку и посмотрела мне в глаза.

– Я найду свободу, – сказала она.

Глаза у нее были серые, большие. На перепачканном лице они сияли, как два чистых зеркала в мутной дешевой оправе.

– Ты ищешь свободу, – кивнул я, – коммунисты ищут равенство, а фашисты – братство. Втроем вы в клочья разнесете весь мир.

Она рассмеялась. На мгновение мне показалось, что у нее вот-вот случится припадок.

– Свобода, равенство и братство тебе нехороши, – сказала она. – Что же ты предпочитаешь?

И тогда я ответил:

– Верность.

(Даньель)

Я плохо помню остаток ночи. В какой-то момент на террасе кафе «Флёр» человек с губами цвета кишок сказал мне:

– Должны ли мы оказать содействие последним очагам сопротивления рабочего класса, обрекая себя таким образом на безжалостную и бесполезную гибель? Или же, напротив, мы должны укрыться в безмолвии?

Меня мутило. На прошлой неделе мы с Анитой пьяные брели по переулкам Пуассоньер и Сен-Дени, она прижималась ко мне и шептала: трахни меня здесь, трахни как будто я – одна из этих девок, – и сияющая лунная белизна ее груди вываливалась мне в ладонь, огромная, бесформенная, страшная.

При этом воспоминании желание скрутило меня болезненным спазмом. Я вышел на улицу, кликнул такси и приказал ехать к «Прелестным курочкам» – знаменитому публичному дому, который знали тысячи людей во всех концах мира, в Мельбурне и Сан-Франциско, в Москве и Рио-де-Жанейро, в Токио и Вашингтоне.

Я не нашел в себе сил зайти, только перемолвился парой слов с Томá, который, как всегда, продавал порнографические открытки. Я купил одну – старую, еще довоенную – и сунул в карман пиджака. При свете фонаря не удалось толком рассмотреть сцену – я запомнил лишь двух мужчин, одетых в одни лишь гротескные полосатые чулки с подвязками. Члены их победно вздымались.

(Анита)

В начале нашего знакомства Мадлен отвела меня в русскую чайную. Я уже бывала там раньше, и в свое время меня неприятно поразила некрасивость тамошних людей, лишенных яркости и живости. В этот раз русские пели, и все выглядело иначе. Интересно, спросила Мадлен, вправду ли они так страстны, как чудится по голосам.

– Знаешь, – сказала она, – когда я заболела туберкулезом, я поначалу очень испугалась, а теперь довольна, потому что я стала жаднее до жизни и лучше ее узнала. Только близость смерти дает ощутить полноту бытия.

Я помню голоса русских и ослепительное лицо Мадлен. Вишневые ковры и замызганные окна, вялый запыленный свет и надрывное пение струн.

И Мадлен – словно эссенция всего этого: свечей, курений, тяжелых шандалов, превосходных напитков и экзотической еды.

Рядом с ней все люди казались безобразными и неживыми.

После смерти Мадлен я попыталась догнать ее, сравняться с ней мужеством отчаяния, безумием бесконечного отказа. Той ночью, глядя вслед уезжающему таксомотору, я поняла, что потерпела поражение. Во всем, что я делала, была какая-то неизбывная, натужная фальшь, дешевое актерство, ложный надрыв. Продажная девка изображает восторги любви перед каждым клиентом – а я выделывалась перед призраком умершей подруги, имитируя отчаяние и экстаз адских мук.

Для каждого ад выглядит по-своему. В моем аду я не страдала – более того, муки мои доставляли мне великую радость.

Я знала: настоящая боль вернется ко мне вместе с сознанием – и потому хотела продержаться как можно дольше.

Призрачный рассвет стелился по улицам Парижа. Я заправила грудь в растерзанное декольте и, пошатываясь, побрела по улице. Надо было попросить отвести меня на Пигаль, подумала я. Там бы я нашла себе мужчину и отдалась за двадцать франков. Для такой женщины, как я, отдаться за деньги – такое же немыслимое преступление, каким для Даньеля, наверно, было бы убийство. Крайняя точка, заколдованное, проклятое место, где растворяются последние двери.

Мне нужно домой, к мужу, неуверенно сказала я себе. Дойти до дома, выкинуть платье, принять ванну и лечь спать. Я высплюсь и, может, даже протрезвею к вечеру, когда он вернется.

Вечное возвращение.

Вернуться к мужу. К мужчине, который примет меня любой. Который забудет меня такой, какой я не хочу себя помнить. Который хранит мне верность.