А верна ли я ему? Верна ли я Даньелю? Или это и есть такая верность – двум мужчинам сразу, верность свободе, самой себе?
Я обхватила руками мокрые плечи и скорчилась у подножья церковной лестницы. Как нищенка на паперти.
Зубы стучали во рту, словно капли дождя по крыше такси.
Рассветное небо, пустое и безумное, накрыло своим куполом город.
(Даньель)
Я прихожу домой, снимаю замаранный пиджак и вешаю на гвоздь; потом запираю дверь на ключ и ложусь. Буду лежать и постараюсь заснуть.
Я вспоминаю, что, должно быть, до самого дома шел с искаженным лицом. Во всяком случае, почти все встречные оборачивались на меня.
Я ворочаюсь на кушетке, но не могу уснуть. Внезапно мне хочется рассмотреть открытку, купленную у Томá. Я встаю и, порывшись в карманах, вытаскиваю карточку. Прислонив ее к чернильнице, долго рассматриваю сцену.
Двое больших усатых мужчин в чулках с подвязками стоят с двух сторон кресла. У одного полоски на чулках вертикальные, у другого – горизонтальные, и оба смотрелись бы старинными цирковыми гимнастами, если бы не вздыбленные члены.
В глубоком кресле между ними сидит девушка. Откинув голову на спинку, она равнодушно глядит прямо в камеру. Ноги перекинуты через подлокотники, волосатая щель распахнута. Руками девушка сжимает мужские органы.
На вид ей лет восемнадцать. Сейчас, наверное, уже умерла. Впрочем, почему? Ей может быть сорок или даже пятьдесят… конечно, потолстела, обрюзгла, на ногах вздулись вены, груди обвисли. Может, я сто раз встречал ее, не обращая внимания на старуху, меряющую шагами тротуар?
Теперь мне хочется спать, но спать я не буду. Я возьму бумагу, машинку, я буду писать. Я чувствую в себе страшную силу. Я напишу рассказ про эту девушку и про фотографа, сделавшего снимок. Конечно, они уже оба умерли. Умерли, даже если еще живы. Их тела, их голоса, их души изменились навеки. То, что осталось, – всего лишь ирония, долгое ожидание смерти.
Почему-то мне делается смешно. Глядя в разверстое лоно давно умершей женщины, я начинаю смеяться. Мне чудится, будто из глубин молодого черно-белого тела мне глумливо подмигивает лишенный ресниц серый глаз, вертикальный мутный глаз Бога с белесой стекающей слезой.
(Петр)
Свобода, равенство, братство.
Я сказал: верность.
Почему не любовь?
Может, я не верю в любовь, мы оба не верим? Или наша любовь обречена, мы все – беженцы, изгнанники, эмигранты. Лишенные дома, бесприютные, никчемные. Наша любовь осталась где-то там, в прошлом. Смеющаяся Вера, косые лучи солнца, расчертившие благоуханный воздух липовой аллеи, мелкий апрельский дождь.
Верность этим воспоминаниям – вот все, что у меня есть. И эту верность я не променяю на блудливую свободу, плебейское равенство и показное братство. Моей верности не хватило, чтобы спасти тех, кого я любил, – не хватит и чтобы спасти меня самого.
Мне остается лишь каждый день просыпаться, делать гимнастику, выходить из дома, садиться за руль и везти куда-то людей, будто от этого что-то изменится в мире, будто это имеет хоть какое-то значение. Потому что я не знаю, в чем смысл этого мира, – но слишком хорошо знаю, как выглядит мир, лишенный смысла.
Без воли и без силы мы все скользим навстречу собственной смерти – и вместе с нами соскальзывает к гибели наша Европа. Ночь распростерлась над ней, беззвездная, страшная ночь, где каждая новая война – только эхо предыдущей. Сегодня в Испании фалангисты и республиканцы убивают друг друга в память о белых и красных, а русские эмигранты отправляются в последний бой, убить тех, кого не убили двадцать лет назад, умереть за то, во что верили когда-то, во что хотят поверить сегодня.
А я, почему я все еще здесь, на нелепых, трагических улицах ночного Парижа? Потому ли, что не верю в окончание войны и не хочу верить в ее вечное продолжение?
Я просто заключил сепаратный мир, вышел из игры, бросил карты на стол.
А если так, почему два года назад я не взял деньги корреспондента «Правды»? В конце концов, деньги большевиков – это мои деньги, деньги моей семьи. Было бы справедливо их вернуть. Навсегда избавиться от голода, унизительной работы… беспечными, бессмысленными переводами получить то, что принадлежит мне по праву. В одинокой жизни, лишенной смысла и ориентиров, – почему я не взял эти деньги?
Я выключаю мотор и еще некоторое время сижу неподвижно.
Я никогда не узнаю, что сталось бы со мной, если бы я пошел в квартиру над прачечной. Никогда не узнаю, какова под пальцами измаранная лунная кожа Аниты Дороти. Никогда не узнаю героической смерти в горах Каталонии, на руинах Барселоны.
Наступает утро. Я выйду из такси, поднимусь к себе, лягу в кровать и на несколько часов усну – и вместе со мной весь ночной Париж погрузится в тяжелый болезненный сон.
* * *
На улице ночного города ты заглядываешь в ярко освещенное окно. Немая сцена в переплете – словно картина в раме. Что-то в стиле Эдварда Хоппера, американская меланхолия, замершая жизнь.
Небольшое кафе, скорее даже бар. За стойкой – мужчина лет сорока, борода заплетена в косицу, в ноздре два колечка, татуировка на обнаженном плече. Судя по фартуку, это бармен, а может – хозяин бара. В руке он держит пульт от телевизора, висящего над стойкой.
Второй мужчина – лет двадцати пяти, в синих «ливайсах», легком пиджаке и дорогих очках в тонкой оправе. Перед ним стакан, где лед медленно тает в янтарной жидкости. Его взгляд устремлен на пару, сидящую у стойки, в каком-то метре от него.
Молодой смуглый брюнет обнимает женщину и что-то шепчет ей на ухо. Ее лица не видно – только растрепанные светлые волосы (скорее всего, крашеные), в которые то и дело ныряет мужская пятерня. Ты не можешь сказать, почему, но поза женщины кажется исполненной беззвучного отчаяния, а объятия не выглядят объятиями любви. Так утешают человека, попавшего в беду, которую неясно, как пережить, и которой уже не удалось избежать.
Если не считать движений руки, все четверо абсолютно неподвижны – по крайней мере, пока ты проходишь мимо, заглядывая в окно.
Что значит эта сцена? Кем приходятся друг другу трое ночных посетителей? Возможно, мужчина в очках чем-то обидел женщину, и теперь брюнет успокаивает ее. А возможно, это парочка поссорившихся и помирившихся влюбленных – и свидетель их ссоры, такой же случайный, как ты сам. А может, это любовный треугольник, крепко спаянный ревностью, страхом, страстью? И какова роль бармена в этом спектакле: безмолвный наблюдатель, участник, судья?
У тебя всего полминуты, чтобы разглядеть детали, – не будешь же ты торчать у окна всю ночь? – и вот ты уже миновал полночный бар. Напоследок ты успеваешь заметить яркую вспышку на экране телевизора и знакомый логотип MTV.
Я впервые попал в Европу вскоре после того, как мы расстались с женой. Я едва выкарабкался тогда из серьезной болезни, говорить о которой сейчас неохота, скажу только, что наш жалкий и утомительный развод сильно меня подкосил. Короче, я чувствовал крутой облом, как мы говорили в те годы.