Крылья голубки | Страница: 137

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Что же фактически, – взволнованно рассуждал он, – остается мне дальше делать? Позвольте мне считать, что все это уже закончилось – как это может в любой момент случиться – и я снова стану пригоден хотя бы кому-то, хотя бы для чего-то. А так, как есть, я ни к чему и никому не пригоден, и менее всего – ей.

Он, соответственно, попытался это осуществить, насколько мог выдержать испытание, требовавшее мрачно шествовать повсюду с плотно закрытыми глазами; но его намерение было выполнено, как легко догадаться, без большого успеха и со столь же малой последовательностью. То, что он пребывает в тревожном ожидании, крылось фактически за всем, что он делал; и не было нужды слишком тщательно разбираться, чтобы понять, что если он все больше нес, как он сам это называл, к миссис Лоудер, то причиной тому было именно тревожное ожидание.

Она помогала ему держаться все время, пока проявляла умную чуткость, – и он мог видеть, что она интуитивно догадывается, чего он хочет, – а именно чтобы она не настаивала на реальности их тревог. Самым существенным приближением Деншера к успеху стало, таким образом, то, что он, за неимением ничего лучшего, оказался пригоден тетушке Мод; ее общество успокаивало ему нервы, хотя они, оба вместе, лишь делали вид, что выпроводили свою трагедию вон. Они говорили об умирающей девушке в прошедшем времени; они не произносили ничего хуже того, что она была невероятно значительна. С другой стороны, однако, – и это не способствовало полнейшему умиротворению Деншера – они оба уверенно соглашались, что «значительна» и есть то самое слово. Именно это – такое признание – делало Деншера наиболее однообразным: в беседах с нею он постоянно возвращался к этому, говоря об этом, старался затянуть время и, в частности, как мы заметили, описывал свое величайшее личное впечатление так, как никогда не описывал его Кейт. Было прямо-таки похоже, что тетушке Мод доставляет удовольствие такое совершенство страдания: она сидела перед ним, словно смотря сцену в пьесе, которую он не мог не представлять ей, как могла бы сидеть в задних рядах партера или на балконе жена достойного горожанина и смотреть спектакль, заставляющий зрителей плакать. Сильнее всего ее волновало то, как, должно быть, бедная девочка хотела жить.

– Ах да, правда – она хотела, она так хотела! А почему бы, ради всего святого, ей этого не хотеть, когда у нее было столько всего, что наполняло ее мир? Да только денег одних у нашей дорогой бедняжки, если не слишком отвратительно с моей стороны упоминать об этом в такое время…!

Тетушка Мод деньги тем не менее упомянула, а Деншер отнесся к этому с пониманием – ибо они придавали поэтичность той жизни, за которую так держалась Милли, той жизни, какая у нее «могла бы быть»: вот на чем умолкла добрая дама, растроганная до слез. У нее имелось собственное представление о таких возможностях, о том, как она сама использует их, устраивая свою жизнь в обществе, и поскольку у Милли подход к деньгам был в конечном счете таким же, как у нее, чем иным оказывалась жестокость происходящего, как не жестокостью – в некотором роде – по отношению к ней самой? Это выяснилось, когда Деншер определил как нечто устрашающее ни с чем не сравнимый ужас их юной приятельницы перед надвигающимся концом, хотя она непрестанно старалась его подавлять; ужас ее тем не менее часто становился темой их бесед, так как, определяя его этими словами, Деншер находил для себя странное облегчение. Он позволял этому определению живую наглядность, словно придерживаясь здесь принципа, хотя бы мысленно, «не увиливать». Милли со всею страстью лелеяла свою мечту о будущем, но, оказавшись разлучена с ней, не кричала, не плакала, а безнадежно, ужасно молчала, словно – как можно было бы себе представить – какая-нибудь из благородных жертв Французской революции, разлученная с неким предметом, сохраняемым для сопротивления. Деншер, в менее горячие моменты, так рисовал ситуацию в беседах с миссис Лоудер, однако пока еще не случалось моментов, недостаточно горячих, чтобы так же рисовать ее в беседах с Кейт. И это был, так сказать, фасад, представлявший Милли как героическую личность, и представлен он был с величайшим героизмом: тетушка Мод поняла это по тому, как он с девушкой расстался. Он допустил, чтобы миссис Лоудер узнала, ради абсолютного прославления этой девушки, как она его принимала в тот последний раз: эффект был абсолютно положительный, поскольку Милли и в самом деле выглядела совершенно как принцесса, какой ее всегда считала – и как всегда называла – миссис Стрингем.

Перед камином в большом салоне – салон весь в арабесках и херувимах, весь парадность и позолота, весь в этот час прогрет лучами осеннего солнца – было продемонстрировано ее состояние, о котором идет речь, а ситуация сложилась, ну – сказал Деншер, прямо в угоду изысканности лондонских сплетен, – весьма возвышенная. Его сплетня – ведь к этому как раз и свелось на Ланкастер-Гейт – оказалась не менее изысканной, поскольку ему удалось воспользоваться прозрачной серебристой завесой, хотя, с другой стороны, эта завеса, так им применяемая, никогда не бывала слишком сильно отдернута. Впрочем, он и сам, кстати сказать, порой воспринимал эту сцену словно с книжной страницы. Он видел молодого человека где-то вдали, в непостижимых отношениях, видел его замолкшим, бездеятельным, даже задержавшим дыхание, лишь едва понимающим, лишь наполовину сознающим, что надвигается нечто огромное, и пытающимся держаться изо всех сил, чтобы не утратить этих отношений. Молодой человек, увиденный им в такие моменты, был слишком далек и слишком ему чужд, чтобы возможно было правильно определить, кто он такой; и все же позже, извне становилось очевидно, что это его лицо – лицо, которое Деншер всегда знал. И тогда, одновременно, ему становилось ясно, что́ именно сознавал тот молодой человек, и после этого день за днем ему приходилось осознавать, как мало из этого он утратил. Сейчас, здесь, с миссис Лоудер, он все собрал, он осознал все – все, что передавалось между ними от одного к другому в молчаливые промежутки, когда, оставив предмет пристального внимания обоих, они обменивались взглядами, исполненными глубокого понимания. Оно было лишь настолько глубоко, насколько позволяло их теперешнее общение, но достаточно глубоким, когда его собеседница улавливала суть. А суть заключалась в том, что с Деншером произошло что-то слишком прекрасное и слишком для него священное, чтобы это описать. С вновь обретенным пониманием он знал, что был прощен, приобщен, даже благословлен; однако он не мог облечь это в слова. Это потребовало бы объяснения – фатального для веры в него миссис Лоудер – о характере вреда, причиненного Милли. Так что, если говорить о сцене из спектакля, они всего лишь стояли у входа. У них создалось ощущение собственного присутствия внутри – они почувствовали напряженную тишину и неподвижность, общение их стало более глубоким; и тут оба они повернулись и пошли прочь.

Для нашего обеспокоенного друга это стало к концу недели просто нормальной реакцией, так что в одно прекрасное утро он проснулся с таким острым ощущением, что сыграл некую роль, что ему понадобилось все самоуважение, чтобы это ощущение побороть. Он ни в коей мере не утверждал на Ланкастер-Гейт, что, как человек преследуемый – преследуемый неотвязными воспоминаниями, – он стал безопасен; но та мера, в какой миссис Лоудер принимала, одобряла и толковала его новый облик, практически налагала на него всю тяжесть подобного утверждения. То, чего он сам ни в коей мере не утверждал, непрестанно утверждалось ее манерой поведения: она считала его столь поглощенным воспоминаниями и столь безопасным, что не придавала ему значения. Однако к его услугам для благой цели всегда был такой элемент, как честность, и он к тому времени, как оделся, успел принять план поправок.