Мысль отправиться в Национальную галерею не покидала Милли с того самого момента, как она узнала от сэра Люка о часе его к ней визита. У нее сложилось мнение, что галерея – учреждение, весьма мало посещаемое, на родине она представляла ее себе одним из привлекательнейших мест Европы, способствовавших высокому развитию европейской культуры, но ведь характерное для нас легкомыслие – старая история! – всегда кончает тем, что отдает предпочтение вульгарным удовольствиям. В те фантастические моменты на пароходе «Брюниг» она испытывала полустыдливое чувство оттого, что обратилась спиной к таким возможностям истинного совершенствования, какие перед нею вырисовывались с давних времен под общим заглавием «картины и всякое другое», в связи с путешествием на Континент; и тут наконец она поняла, ради чего она так поступила. Ответ был предельно ясен: она поступила так ради жизни, предпочтя жизнь совершенствованию знаний: в результате чего жизнь оказалась прекрасным образом обеспечена. Хотя в последние недели Кейт Крой помогла ей найти время, чтобы несколько раз – мельком, урывками – окунуться в многоцветный поток истории, вероятно, существовали еще иные великие возможности, которыми она – Милли – пренебрегла, великие моменты, которые, если бы не сегодняшний день, она почти уже упустила. Она чувствовала, что пока еще может наверстать упущенное, уловить два или три таких момента среди шедевров Тициана и Тёрнера; она совершенно искренне возлагала надежды на этот час, и как только очутилась в этих благотворных палатах, ее надежды оправдались. Здесь была та самая атмосфера, в которой она так нуждалась, тот самый мир, который станет теперь ее единственным выбором: полные тишины залы, ошеломляющие благородством, слегка приглушенной роскошью, открывались повсюду перед ее глазами, побудив ее тут же сказать себе: «Ах, если бы я могла затеряться здесь!» Кругом были люди – множество людей, но, к ее великому счастью, это нисколько не стало ее личной проблемой. Огромная личная проблема существовала вне этих стен, но Милли удалось там ее и оставить; проблема приблизилась почти вплотную примерно на четверть часа, когда Милли некоторое время наблюдала за одной из самых усердных копиисток. Две или три таких копиистки, в очках, в больших фартуках, совершенно погруженные в свое занятие, вызвали ее сочувствие, на какое-то время предельно его обострив, показав ей – так ей представилось, – как ей следовало жить. Ей надо было стать копиисткой – это так подходило к ее случаю. А случай ее являл собой казус ухода от действительности – необходимость жизни под водой, необходимость быть одновременно беспристрастной и твердой. И вот он – пример, прямо перед тобой: надо только упорствовать и упорствовать.
Милли стояла, словно зачарованная этим зрелищем, пока наконец ею не овладело чувство, похожее на стыд: она смотрела на копиисток так долго, что сама вдруг задалась вопросом, что же подумают другие посетители о молодой женщине вполне приличного вида, по всей видимости считающей этих копиисток главной достопримечательностью галереи? Ей хотелось бы поговорить с ними, вторгнуться – как это ей представлялось – в их жизнь, однако ее удерживало то, что она не могла даже представить себе, что станет покупать копии, и боялась, что ее «вторжение» возбудит надежды на покупку. На самом деле она очень скоро осознала, что рядом с копиистками ее удерживало стремление как-то укрыться, что ей не хватает внутренних сил для всех этих Тёрнеров и Тицианов. Они, взявшись за руки, окружили ее слишком широким кольцом, хотя всего год тому назад она только и мечтала бы со всем вниманием пройти вдоль всего такого кольца. Они поистине были предназначены для большой жизни, а вовсе не для малой, не для такой жизни, чей теперешний мотив сводился к определенной потребности – потребности в сочувствии, потребности в усилиях, пусть и неверно направленных. Милли, неизвестно зачем, отмечала краткие свои остановки, по мере того как убывала ее любознательность, щурилась на знаменитые стены, не теряя, однако, из виду анфилады залов и подходя к ближним картинам, чтобы не быть скандально захваченной врасплох. Эти анфилады и подходы естественным образом влекли ее из зала в зал, и она прошла, как она полагала, довольно много разделов выставки к тому моменту, когда села отдохнуть. Здесь небольшими группками размещались стулья, так, что с них можно было рассматривать картины. Теперь Милли более всего сосредоточила свой взгляд на том, что ей удалось выяснить для себя: во-первых, что она не смогла бы в результате ответить какому-нибудь эксперту, если бы ей был задан вопрос, в каком порядке она смотрела выставленные «школы», а во-вторых, что она устала гораздо сильнее, чем предполагала, несмотря на то что оказалась настолько менее умной и понимающей. Следует все же добавить, что ее взгляд отыскал себе и другое дело, которым она позволила ему свободно заниматься: ее широко раскрытые в растерянности глаза разглядели растерянность других посетителей; в особенности пристально они задержались на поразительно обильном потоке ее соотечественников, породив мешанину впечатлений. Ее потрясло то обстоятельство, что великий музей в середине августа столь активно посещаем этими пилигримами, а также то, что она узнаёт их издалека, выделяя среди остальных с такой легкостью – всех и каждого в отдельности – и не менее быстро осознавая, что благодаря им в ней загорается совершенно новый свет – свет нового понимания их темноты. Она наконец оставила в покое саму себя, и это стало завершением ее размышлений, так же как и окончательным выводом: она должна была придти сегодня в Национальную галерею, чтобы понаблюдать за копиистками и проверить свое мнение о «Бедекере». Вероятно, такова и должна быть мораль, диктуемая опасным состоянием здоровья: тебе следует сидеть в публичных местах и считать американцев. Такой способ помог ей каким-то образом провести время, но ведь это выглядело уже второй линией обороны, даже несмотря на столь очевидный пример ее соотечественников. Они были словно вырезаны ножницами из бумаги, раскрашены, помечены, наклеены на картон; но их связь с нею никак не проявилась – они почему-то ничего для нее не сделали. Отчасти, несомненно, потому, что они ее вовсе не заметили, не распознали на ней, сидящей в этом зале, знака, что и она, подобно им, потерпела здесь крушение, что и ей, как им самим, Европа оказалась «орешком не по зубам». И тут в голову ей лениво проникла мысль – ибо ее чувство юмора еще способно было играть, – что она, пожалуй, не возымеет такого успеха у своих соотечественников, как у жителей Лондона, которые вознесли ее на пьедестал, узнав о ней едва ли больше, чем те, что сейчас прошли мимо. Ей было бы интересно узнать, отнесутся ли они к ней иначе, если она вдруг явится домой в этом романтическом ореоле, и она задавала себе вопрос: да стоит ли ей вообще возвращаться? Друзья-американцы брели мимо разрозненными группами, явно выказывая полное отсутствие какой бы то ни было критики, и она наконец почувствовала, что у нее есть хоть и слабое, но все же преимущество над ними.
Однако тут случился и более тонкий момент, когда три дамы, явно мать с двумя дочерьми, остановились перед нею, очевидно движимые неким замечанием, только что высказанным одной из них и относящимся к предмету на противоположной стене зала. Милли сидела спиной к этому предмету, но лицом к своей юной соотечественнице, как раз и высказавшей это замечание; в глазах ее она разглядела мрачноватое узнавание. Узнавание, кстати сказать, откровенно светилось и в ее собственных глазах: она узнала этих троих, в общем, так же легко, как школьник со шпаргалкой на коленях узнает, как ответить на уроке; она, словно школьник, почувствовала себя некоторым образом провинившейся, поставив под вопрос – как вопрос чести – свое право вот так овладевать людьми, приближать их или отталкивать, когда они ее к этому вовсе не побуждают. Она ведь могла бы сказать, где они живут и как живут, если их место пребывания и образ жизни хоть как-то соответствовали ее положительному впечатлению; она – в своем воображении – нежно склонилась к мистеру Как-его-там – мужу и отцу, пребывающему на родине, всегда упоминаемому со всем почтением, регалиями и банальностями, но всегда отсутствующему и существующему лишь как некто, от кого можно что-то услышать, когда возникают финансовые вопросы. Мать, чьи пышно взбитые и уложенные, белые как снег волосы не имели ничего общего с ее очевидным возрастом, являла миру физиономию прямо-таки химической чистоты и сухости; а лица ее дочерей выражали смутное негодование, несколько гуманизированное усталостью; на всех троих красовались короткие плащи из цветной ткани, увенчанные небольшими клетчатыми капюшонами. Капюшоны, очевидно, считались отличающимися друг от друга, тогда как сами плащи явно походили один на другой.