— Ты рассказал ему о бумагах?
— О каких бумагах?
— Которые я отвез в Нюрнберг.
— Разумеется. Я кормил его подобным дерьмом…
— Болван!! Чертов болван!! Ты хоть понимаешь, что ты наделал?! Фёрнер не должен был знать о них, не должен был знать, что они предназначены Ламормейну!
— Он и не знал об этом. Я лишь сообщил ему, что канцлер отправил некое письмо в Нюрнберг, запретив вписывать его в реестр, и что отвез письмо ты. Только и всего.
— Все равно, — отрезал Альфред. — Этого ни в коем случае нельзя было делать.
— Думаешь, я смог бы кормить Фёрнера воздухом? Я должен был давать ему хоть что-то, чтобы он верил мне, чтобы я мог действовать дальше.
— Чего же ты добивался, Ханс? Ради чего все это?
Уже наступила ночь. Кристаллы звезд прятались за бегущими облаками, откуда-то из черноты выкатилась вдруг острая половинка луны, серая и неровная, как отрезанный ноготь. Было тихо. Каменный горб моста не звенел от ударов железных подков и злые факельные языки не прыгали на темной дороге. Конный патруль или возвращался в Бамберг другим путем, или же солдаты решили задержаться и переночевать в Цайле. И то, и другое — к лучшему. До рассвета на дороге больше никто не появится. Что толку рыскать с факелами в темноте? Арестантская карета все равно никуда не денется, а валяющиеся рядом с ней мертвецы не воскреснут. За узниц, которых перевозили в карете, отвечают люди епископа, а не стражники гарнизона.
— Ради чего все это? — повторил Альфред. В наступившей темноте он уже не мог различить лица Ханса. Перед ним сейчас была лишь черная тень, прислонившаяся к такому же черному ивовому стволу.
Прошло несколько минут, прежде чем тень ответила:
— Ты ведь знаешь, Альф: я всегда был легкомысленным человеком. Однажды ты даже сказал — помнишь? — что серьезность идет мне, как кухарке бальное платье. Я никогда не умел считать наперед, никогда не понимал тех хитрых узлов, которые вязал с твоей помощью канцлер. Но я видел, что происходит вокруг. Видел, как люди унижаются, дают взятки, переписывают дома на чужое имя, лишь бы не попасть под обвинение в колдовстве. Видел, как доктора из Комиссии заводят себе пятнадцатилетних любовниц из почтенных семей, а родители закрывают на это глаза. Закрывают глаза, потому что знают: стоит им пикнуть, стоит им возмутиться — и на следующий день к ним явится стража в черных плащах. Я видел мальчишек, которые мечтают не о том, чтобы стать пивоварами, оружейниками или портными, как их отцы, — вместо этого они мечтают стать епископскими чиновниками, дознавателями. Я видел все это, Альф. И я видел, как уничтожают тех, кто мне дорог. Помнишь Герду Бильфингер? Ту, курносенькую, дочь возчика? Ей было всего восемнадцать, мы думали обвенчаться… Кроме нее, сожгли еще многих. Мою кузину в Форхайме. Мою тетку, в доме которой я прожил несколько лет. Многих других. Многих… Ночью я часто просыпался, и мне казалось, что воздух в моей комнате пропитался жирным человеческим дымом. И я скреб ногтями лицо, чтобы убрать эту мерзкую сажу со щек… Когда в прошлом году канцлер вызвал меня к себе и сказал мне, что я должен тайком отвезти в Ватикан документы об этих… процессах, я согласился с радостью. В Риме я целыми днями бегал, пытаясь найти кого-то, кто сможет помочь; действовал аккуратно, так, чтобы старый каноник Фиклер ничего не мог заподозрить. Но — впустую. Люди, чьи имена называл мне Хаан перед отъездом, отказались со мною говорить…
Послышался хриплый кашель, завершившийся отчетливым звуком плевка. Небо заволокло тучами. Где-то неподалеку заухал вдруг филин.
— Одним словом, в Италии у меня ничего не вышло, — откашлявшись, продолжал Ханс. — Но я надеялся, что канцлер найдет какой-то другой способ и сумеет довести свою игру до конца. Тянулось время, были ходатайства, и жалобы, и целые груды писем, и при этом все оставалось по-прежнему. В тот вечер, когда Герман рассказал о строительстве новой тюрьмы, я понял: бумажками ничего не изменишь. Нужно действовать самому.
— Действовать?! — Альфред выдохнул это слово с такой яростью, что у него заболело горло. — Вот как ты это называешь? Ты предал канцлера, ты лгал и ему, и мне. Ты осквернил память Германа, нашего общего друга. Ты помог Фёрнеру отправить на костер Кессмана и Мюллершталя. И это, по-твоему, называется «действовать»?!! Молчишь? Думал, я ничего не знаю об этом? В канцелярии уже несколько месяцев все только и говорили, что у его преосвященства есть тайный осведомитель, который наблюдает, подслушивает, шпионит за каждым. И сейчас ты хочешь уверить меня в том, что все это было сделано ради того, чтобы кого-то спасти?
— Ты прав, Альфред, — ответила тень. — Я действительно отдал Кессмана и Мюллершталя викарию. Но взамен я сумел спасти от тюрьмы и казни десяток других людей. Про Юлиану Брейтен ты знаешь. Следующими были Пауль Йост и Ойген Зандбергер. Первый — личный камердинер нашего общего друга, сенатора Шлейма; второй — слуга в трактире рядом с его домом. Я убедил Фёрнера в том, что улики против них достаточно слабы и что гораздо лучше отпустить этих двоих — в обмен на обещание докладывать о разговорах Шлейма, о том, с кем он встречается, обо всех подозрительных вещах, которые они смогут заметить.
— И Фёрнер поверил тебе? — брезгливо поинтересовался Альфред. — Никогда бы не подумал, что его преосвященство можно смутить недостатком улик.
— Смерть Германа сделала его осторожным. И потом — взамен он получал возможность устранить Шлейма, которому в последнее время все сильнее благоволил князь-епископ. Как бы то ни было, Йоста и Зандбергера отпустили. К тому времени в моих руках были копии протоколов по делам «колдунов». И если в протоколе мне попадалось вдруг знакомое имя, я просто оборачивал камнем записку и кидал этому человеку в окно. Кто-то верил предупреждению и успевал уехать из города, а кто-то — нет…
— Почему ты не рассказал обо всем канцлеру? Или мне?
— Вы бы никогда не одобрили этого. Снова были бы бесконечные споры, и письма, и надежды, что кайзер вмешается. Я не знаю, Альф, правы вы или нет. Может быть, именно ваши бумаги и обращения когда-нибудь остановят весь этот кошмар. Но я уже не мог ждать. Я должен был спасти хоть кого-то.
— Значит, в этом все дело — считаешь себя спасителем?! Святым? После того как отправил на костер нескольких человек?
— Доверие Фёрнера нужно было купить, только и всего. И я знал, что, если я хочу выиграть у него одну жизнь, взамен мне придется отдать другую.
— У Мюллершталя осталось трое детей.
— Он был дерьмом. Спокойно пил, ел, улыбался, пока двум его служанкам крошили пальцы в тисках. Помню, как он убеждал меня в том, что князь-епископ, оказывается, очень набожный человек; им, дескать, руководит лишь чрезмерное благочестие и забота о пастве. Интересно, он думал о том же, когда очутился в камере Малефицхауса?
Энгер снова закашлялся, и на этот раз кашель его был каким-то захлебывающимся, булькающим, словно он давился льющейся в его горло водой.
— И Кессман, и Мюллершталь заслужили свою судьбу, — сказал он, сгибаясь и стуча себя по груди, чтобы остановить этот мучительный приступ. — Один собственноручно написал донос на племянника. Другой не поленился явиться к викарию и подтвердить, что давно подозревал своих служанок в занятиях колдовством и рад, что правда наконец-то раскрылась. Знаешь, Альф, в последнее время я все больше начинаю ненавидеть именно таких жирных, циничных мерзавцев. Они толкуют о справедливости, милосердии и законе. А когда мимо них стражники тащат человека в раскаленную печь — пожимают плечами и аккуратно отходят в сторону. Фёрнер и Фазольт — фанатики, чей разум отравлен ненавистью ко всему живому. Но эти — Кессман, Шлейм, Мюллершталь и прочие, — они ведь все понимают! Слишком образованны, слишком умны, чтобы не понимать. Они видят, во что превратились наши законы, наши священники, наши суды. Они видят, что власть в Бамберге захватили кровожадные звери, которые не успевают выковыривать из зубов ошметки человеческого мяса. Но разве, видя все это, они произносят хоть слово против? Нет. Продолжают улыбаться и рассуждать. А когда князю-епископу требуется вдруг совершить очередную гнусность или оправдать новую казнь — тут они сразу бегут на помощь, виляя жирным, дрожащим задом, повизгивая, хлопая в ладоши. Я ненавижу их, Альфред. Своим умом, своими знаниями и образованностью они поддерживают власть фон Дорнхайма гораздо надежнее, чем тысяча мушкетов и копий. Фёрнер, Фазольт и Фаульхаммер — люди будут помнить их как людоедов, с ног до головы измазанных чужой кровью. Но кто запомнит тех, кто помогал этим людоедам и оправдывал каждый их шаг? Шлейм, и Кессман, и Мюллершталь отправились в ту самую печь, которая их так восхищала.