К счастью, рисунки рыб получались у меня всё лучше и лучше, а с ростом мастерства улучшались и мои виды на выживание. Наброски становились всё более лаконичными, полезными, как хорошо оснащённые мачты, и такими же надёжными; они как нельзя более подходили для того корабля науки, капитаном коего мнил себя мой Пудинг.
Впрочем, какую параллель ни проводи, Пудинг был в любом случае доволен, а порою его прямо-таки обуревала радость, ибо теперь воображению его рисовалась картина «Триумфальное возвращение в Лондон великого естествоиспытателя и знаменитого ихтиолога Лемприера»; он так и видел уже газетные заголовки, представлял, как тихим голосом ответствует всем этим дамам высшего света, которые на званых вечерах, устроенных в целях чествования Науки в его лице, припадут к его ногам и начнут вопрошать, каким образом ему удалось выжить в краю «дикарей, джунглей и голодных готтентотов», и как он, исполненный величайшей скромности, объяснит им: «Всё дело в том, сударыни, что я верил в Науку и в то, что должен внести свой маленький вклад в её Священную Миссию».
Разными путями действует враг рода человеческого, и всякий раз уловки его нелегко распознать. Работа всё больше и больше расстраивала мои нервы, склоняла к мечтательности, и потому не мудрено, что такое светоносное и наводящее на раздумья название, как «звездочёт», навеяло мне образ рыбы, совершенно непохожей на ту, которую мне однажды принесли для зарисовки рыбаки из здешней артели. Я вообразил, что в такой рыбе должно сквозить нечто астральное; по моим представлениям, ей надлежало являть собой продукт утончённой медитации, облечённый в плоть рыбы. Такая рыба, думалось мне, призвана идеально соответствовать стихии растворимых в воде и оттого полупрозрачных акварельных красок, коими, как я в конце концов установил, трудно передавать плотность объектов, но кои очень подходят для передачи проходящего через них света.
Но рыбина, что принесли мне рыбаки-каторжане и что как раз и была тем самым «звездочётом», о котором я уже слышал краем уха, оказалась далеко не простой моделью — я сразу понял, что изобразить её будет весьма трудно. Мне даже не объяснить, почему я так решил, хотя и очевидность её тёмной сути, и пугающий облик, и сатанинские рожки по бокам бычьей головы, и приподнятый кверху рот, застывший в хищном оскале, и скользкая кожа, а также странные глаза, вылезшие на лоб, вместо того чтобы располагаться, как положено у рыб, по бокам головы, словно сия тварь привыкла всегда смотреть наверх, в небо — откуда и взялось её чарующее и наводящее на мысль об астрономии название, — всё это напоминало о чём-то и показалось мне скорее знакомым, нежели наоборот. И всё же я никак не мог догадаться, ни на чём основано это внезапное бессознательное узнавание, ни почему оно сразу меня так взволновало.
Вообще-то пугающий вид рыбы-звездочёта способен поразить воображение любого человека, но, лишь увидев её в родной, водной стихии, я понял, что теперь могу наконец по-настоящему осознать её истинную природу. Это случилось, когда я пошёл к рыбачьим лодкам поглазеть на диковинку, которую принесли сети на сей раз: на гигантскую треску, в животе которой скрывался большой шар. Белёсая кожа обтягивала его выпуклости, и оттого в нём ещё можно было распознать голову, совсем недавно принадлежавшую Доуи Проктору, — единственное, что осталось от беглого арестанта, пытавшегося покинуть остров, привязав себя к старому бочонку из-под солонины. Старшина рыболовной артели, левантийский валах по имени Роло Пальма, дал мне знак войти в лодку, приблизиться к нему и посмотреть в воду с того места, где стоял он, то есть с носа.
Ему, как и всему его народу, досталось в удел жить на чужбине. Оказавшись в конце концов в Англии и придя к выводу, что в этой стране дружить чаще всего означает помалкивать, Роло Пальма, следуя примеру обожаемого им Сведенборга, принялся беседовать с ангелами, раз уж нельзя потолковать с приятелями. Он отличался не только развитым воображением, но и неподдельным интересом к миру живой природы, который обещал — если бы тому не помешали голоса ангелов, непрошеное вмешательство коих привело к высылке его на Землю Ван-Димена за убийство, — вылиться в естественнонаучную теорию, ещё более сумасшедшую, чем та, что пленила Доктора. Однако же он смирился не до конца: любил потолковать о возможности существования таких мифических существ, как минотавры и грифоны, где-нибудь в глубине Земли Ван-Димена или указать, как, например, сейчас, на глядящие с морского дна, с глубины примерно пяти футов, прямо в упор на собеседника глаза дьявола. Рыба, коей принадлежали сии глаза, почти полностью зарылась в песок; её огромная голова, сатанинские рожки, коническое мускулистое тело, наводившее на мысль о силаче из цирка, были едва видны; неподвижная и напряжённая, она поджидала мгновения, когда над ней проплывёт какая-нибудь рыбёшка, например мелкая камбала.
Затем песок разметало, точно взрывом, и огромная рыбина возникла вдруг из порождённого ею хаоса. Её необъятная пасть раскрылась и тут же захлопнулась — разом, одним движением. Изогнувшись в броске, рыба-звездочёт метнулась наверх, к беспечной камбале, поглотила её и тут же исчезла, остался только водоворот, знаменующий конец ещё одной преждевременно оборвавшейся жизни, круговерть подхваченных со дна песчинок, на которые во все глаза глядел заворожённый валах.
Первый мой рисунок сей рыбы вышел слишком слаб: мне не удалось передать исходящую от неё угрозу. Равно как и чудовищность её пропорций, огромность головы и как бы второстепенность конусовидного тела. Да и палитра моя оказалась слишком бедна, чтобы изобразить напряжённость всех мускулов, которая вообще-то свойственна всем рыбам, но звездочёту в особенности.
В тех случаях, когда какая-нибудь изображённая мною рыбина оставалась лишь малозначительной иллюстрацией для научного атласа, в моём воображении возникал непрошеным гостем проклятый образ мистера Космо Вилера, чья изобретательность уподобляла вселенную огромной паровой машине — из числа тех, кои пытался разрушить ломатель машин из Глазго; одни зубцы её цеплялись за другие, и вместе они перемалывали всё, что попадалось меж ними: меня, рыб; под вращающимися шестернями систематизации всё становилось сплошной съедобной массой.
Я снова и снова принимался за наброски к рисункам и за сами рисунки, трудился над ними, пока лист не заполняло множество пересекающихся, наложенных одна на другую линий и красок, служивших мне, по существу, сетью для уловления рыбы, но той всегда удавалось ускользнуть. Наконец я сделал рисунок, довольно посредственный, способный, однако, по разумению моему, сойти для Доктора. Но тут пропала сама рыбина — из неё всё-таки сварили суп и съели его, а рыбаки артели не спешили выполнить мою просьбу и выловить второго звездочёта, поскольку думали, что он у меня протухнет так же, как и первый.
Рыбакам так и не довелось вручить мне нового звездочёта, ибо колесу моей фортуны было угодно сделать ещё один, последний оборот, возносящий меня к лучшей судьбе, прежде чем всё провалилось к чертям и сам ад явился к нам в гости.
Против чего я всегда возражал, так это против того, что в книгах никогда не должно быть отступлений от темы. В этом своём мнении я един с самим Господом Богом, ибо кто, как не Он, устроил так, чтобы можно было создать что Ему угодно всего из двадцати шести букв и при этом Его Писание всегда оставалось одним и тем же, в каком бы порядке они в нём ни выстроились, как бы ни сочетались. Лишь генералы и кучера почтовых дилижансов верят, будто прямые дороги самые лучшие. Думаю, что моё мнение разделяет даже Король. Не сомневаюсь, что он должен стоять горой за всяческие повороты, объездные дороги и прочие развлечения, позволяющие наслаждаться сменой пейзажа, ибо наряду с неудобствами лишь они одни и делают путешествие памятным, то есть запоминающимся, каким и надлежит быть всякому порядочному путешествию.