Книга рыб Гоулда | Страница: 67

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Затем я возвратился в камеру, задраив за собой сей импровизированный люк. Как мог, я подпёр подломившиеся балки — так, чтобы это не слишком бросалось в глаза, — и забросал рухнувшую часть каменной плиты морской галькой и гравием, коими усыпан был пол камеры, дабы Побджой ничего не заподозрил. Возможность того, что он взглянет наверх и заметит выщербину на потолке, беспокоила меня гораздо меньше, поскольку представлялась маловероятной: из-за высокого роста тюремщику приходилось низко наклонять голову каждый раз, когда он входил, а кроме того, та часть потолка практически всегда скрывалась в глубокой тени.

Вы вправе спросить, почему Вилли Гоулд не бежал тотчас через дверь Регистратуры, которая, как он успел заметить, в тот день оказалась незапертой. Поступив так, он проявил бы трусость, а потому, не теряя присутствия духа, которое всегда его отличало, решил помедлить с побегом, пока хорошенько не подготовится. На самом же деле, мне кажется, он повёл себя словно птица, вдруг выпущенная из клетки: первой реакцией его был страх, затем пришло желание побыть ещё какое-то время в привычной и знакомой обстановке; он счёл за лучшее ретироваться в пределы известного ему мира, то есть в камеру-садок.

Но была и ещё одна причина — то, что прочёл он той ночью в раскрытой книге; там содержались вещи настолько неизъяснимые и настолько шокирующие своим бесстыдством, а вместе с тем настолько убедительные — ибо сей бред сумасшедшего был абсолютно логичен, — что они буквально требовали получше вникнуть во всё, дабы узнать тайну или, вернее, разгадать её.

V

Следующие семь ночей я едва мог дождаться, чтобы прилив, никогда ещё не казавшийся мне таким неторопливым, начал наконец лизать мои облепленные мидиями лодыжки, мои зудящие от вшей ходули, мой чесоточный зад — это было попросту нескончаемо, длиннее самого длинного письма мисс Анны, но в конце концов я оказывался на плаву, вода поднимала меня, и вот я уже мог дотянуться до шершавого края расколотой плиты и втащить тело наверх, в Регистратуру.

Семь ночей при тусклом сиянии луны и мерцании свечки, расплескавшей жёлтую лужицу света на полу рядом с круглым столом, где мне пришлось устроиться, дабы огонёк не выдал моего присутствия, я не отрываясь читал неподъёмные фолианты, такие тяжёлые, что иногда приходилось напрягать все силы свои, чтобы снять с полки очередной том.

То, что нашёл я под их переплётами, было чем угодно, только не анналами известной мне штрафной колонии, то есть отнюдь не хрониками возглавляемого Комендантом островного государства под названием Венеция-Нова. Перелистывая реестр записей и документов, касающихся нарядов на каторжные работы, я ожидал, к примеру, найти отчёты, чертежи, эскизы и наставления каменщикам, относящиеся к постройке Великого Дворца Маджонга, этого восьмого чуда света.

Но там ничего подобного не оказалось.

Семь ночей я тщательнейшим образом изучал конторские книги Интендантства, выискивая счета, накладные и расписки, которые смогли бы подтвердить приобретение Комендантом южноамериканских локомотивов, пытаясь найти хоть какие-нибудь бумаги, доказывающие, что действительно имели место такие коммерческие операции, как продажа трансильванских лесов или, к примеру, ещё более дерзкая сделка по бартерному обмену всей Австралии на молуккские драгоценные камни, китайские лекарства, морской огурец, яванскую мебель и корабли, чьи трюмы были битком набиты девушками-сиамками.

Но там ничего подобного не оказалось.

Семь ночей я вчитывался в личную переписку и дневниковые записи, высматривая хотя бы мельчайший намёк на мучавшие Коменданта кошмарные видения неизбывного прошлого, полного арабских купцов, бессмертных японских пиратов и нагих французов эпохи Разума.

Но там ничего подобного не оказалось.

Пока я продирался сквозь дебри писаний Старого Викинга, в чувствах моих совершился переход от полного недоумения к безграничному удивлению: зачем понадобилось городить столько всякой всячины, не имеющей никакой связи с событиями реальной жизни?

Необходимость постоянно лгать и губернатору Артуру, и Министерству по делам колоний в Лондоне была вполне понятною — я наткнулся на присланные несколькими годами ранее запросы этого ведомства, требующие представить подробные отчёты о состоянии финансов с приложением актов проверки бухгалтерских и инвентарных книг, а также копий всяческих документов, что, разумеется, требовало совершенного искажения фактов, дабы представить жизнь колонии не такой, какова она есть, а какою её хотели бы видеть в Лондоне.

Когда — и во имя чего — сии жизненно необходимые бухгалтерские подтасовки превратились в крупномасштабную фальсификацию, оставалось для меня непонятным. Единственное, в чём я не сомневался: наш Старый Викинг был избран Комендантом для переписывания всей отчётности колонии, дабы та соответствовала ожиданиям, а не действительности.

Но на каком-то этапе старания Йоргена Йоргенсена принесли плоды, превзошедшие даже буйные амбиции Коменданта. Так человек, призванный на роль интерпретатора чужих причуд, мало-помалу перешёл к созданию своей собственной причудливой концепции параллельного мира.

Одна ночь следовала за другой, я читал дальше и дальше и, постепенно постигая размах его отчаянной смелости, перешёл от безграничного удивления к благоговейному восторгу.

Мир, который Йорген Йоргенсен изобразил синими чернилами в своих книгах, находился в состоянии войны с тем миром, где мы жили. Новости с поля битвы поступали неутешительные: наш мир терпел поражение. Это было невыносимо. Это было неслыханно. Это было, наконец, бесчеловечно. Но я продолжал читать, не в силах остановиться.

Мне хотелось бы думать, что Старого Викинга сперва принудили переосмыслить тот варварский ужас, что царил в нашем каторжном поселении, изобразив его как прогресс и порядок, причём не только со стороны материальной, но и со стороны морали и духа, а уж затем заставили перелицевать, и я представил себе, как при неверном свете заправленной китовым жиром плошки он своим элегантным итальянизированным почерком вписывает вновь обретённое видение мира во все официальные бумаги штрафной колонии.

Мне хотелось предположить, что для него это было тяжёлое время и, сознавая необходимость содеянного, он всё-таки чувствовал, что продаёт душу, обменивает её на невероятные и от начала и до конца лживые байки, как некогда получал за свои небылицы кредит, позволявший сиживать за столькими игорными столами Европы.

А затем по прошествии какого-то срока — года, нескольких лет? — он, может быть, пережил незабываемый миг, внезапно испытав такой прилив радостного возбуждения, что после навеки остался пленником этого сладкого, сводящего с ума чувства свободы, остался узником того счастливого момента, когда ему удалось перестроить своё сознание, окунуть перо в чернильницу, полную демонов, и, к собственному удивлению и ужасу, обнаружить всё то, что доселе было сокрыто внутри него: всех женщин и мужчин, всё добро и зло, всю любовь и ненависть, — и всё время в нём жил тот неповторимый миг, когда его душа, взорвавшись, разлетелась на миллион мыльных пузырей, кои, преломляя свет его диковинных грёз, создавали радугу сказок, облекаемых в форму отчётов, книг приказов и распоряжений, нарядов на работы, журналов входящей и исходящей корреспонденции, докладных записок и прочего.